большой зверь. Нина помнила, как первый раз поднималась по не слишком широкой кованой лестнице. Ступени были из белого камня, уложенные на кованых решетках, но истертые до ям — там где изо дня в день, из года в год, на протяжении нескольких столетий их касались подошвы. Так что взгляд проваливался на триста лет назад, не встречая препятствий — в эту волнистую лестницу, в древние кирпичи стен, с которых давным-давно отлетела последняя штукатурка. И если рука опиралась о перила, то нащупывала самую суть покрытой глубокими трещинами темной отполированной древесины. Нине на этой лестнице, когда она вынашивала Ляльку, однажды стало дурно: кирпичные стены утратили твердость, аморфно-вязко задрожали и поплыли, дубовые перила едва не выскользнули из-под руки, и будто послышался неразборчивый шепот. Она еле устояла.
Наверное, целый год, дом пугал ее. Бывало, возвращаясь со стороны многолюдной улицы, огибала белую ухоженную церковку, окруженную изящной кованой оградой, она вздрагивала, видя, как дом выплывает из-за угла темно-красным обшарпанным казематом. И тогда она чувствовала, что меняется не только ее собственное мироощущение и поведение, но густеет пространство — воздух становится матовым и густым, и при этом напрягались ее плечи, сознание напрягалось, словно она шла на свидание с колдуном.
И только под этим знанием прорезывалось, что перед ней всего лишь ветхая развалина, огромная трехэтажная кирпичная изба. Все это даже не называлось, а только желало так называться — домом, этажами, комнатами, кухнями. Темные полуторааршинные стены — стандарт купеческой основательности — за столетия местами просели, местами дали сквозные трещины, а снаружи были, как после артобстрела, в выщерблинах и ямах. Низкая двускатная крыша прогнулась на гнилых стропилах. И внутри — ветхие двери, рассохшиеся оконные рамы, многие окна были заколочены фанерой и ржавой жестью, осыпающаяся с потолков и стен штукатурка, выпрыгивающие из пола трухлявые доски. Из удобств — электрический провод, подведенный к дому. Все остальное — во дворе. А вода и вовсе в колонке через дорогу. По углам в коридоре иней покрывал горы мусора и спрессовавшегося барахла, оставшегося от бабки. Немыслимые сундуки, фанерные ящики с прелым тряпьем, просевшие вековые кровати-клоповники, продавленные деревянные стулья, шкафчики, чудовищные грязные кастрюли…
В первые дни Нина и предположить не могла, что ей удастся привести в порядок ту страшную берлогу, которая досталась им с Кореневым. Но руки ее, как только она вошла в жуткие комнаты, уже что-то сделали — смахнули с почерневшего стола на пол плесневелую тряпку, и вечный женский инстинкт уже что-то перестроил в ней. Нужно было только начать, а настоящая женщина, попадая в любое новое место жизни, тут же начинает эту работу, и вот она — старательная мышка или усердная муравьиха — по чуть-чуть расчищает пространство, из-под рухляди и плесени высвобождая первый уголок для жизни. Выбрасывается рухлядь, отчищаются стены, отмывается пол. По мере возможностей привлекается слоняющийся ленивый мужчина. Что-то конопатится, прибивается, пилится, подкрашивается, устанавливаются электрообогреватели, ремонтируется дровяная печь. Неделю спустя на двух отмытых окнах появляются занавески, вечером включается стеклянная люстра, подаренная коллегами, и получается что-то похожее на жилую комнату. Потом здесь наклеятся новые обои и появится сносная мебелишка — что-то удастся отремонтировать, что-то отдадут друзья. Такая работа бесконечна, но, вероятно, ее ценность в том и заключается, что невозможно достичь точки завершения. За месяц-другой-третий уже две комнаты обретают вполне жилой вид, и кухня становится уютной и чистой, а воздух вполне пригодным хотя бы для того, чтобы его не замечать. Они так и оставили себе две комнаты, а три совершенно непригодные для жилья заколотили.
Пришло время, она стала чувствовать, будто сама прорастает в дом — из ее души в разные стороны потянулись корешки и стебельки — ко всем уголкам и предметам — от порога до спальни, так что сотни или даже тысячи мелочей постепенно начали по особому звучать для нее: даже какой-нибудь древний кухонный шкафчик в углу, испещренный трещинками по темному столетнему лаку — эти трещинки были зашифрованной иероглифической записью из книги судеб.
На третий год она наконец-то осознала идущее из глубины: мой дом. И научилась понимать, что за этим скрывается: дом для человека — второе вместилище души. Она иногда так и думала с отвлеченной романтичностью: для души нужно тело, для тела — дом, для дома — страна, для страны — солнце… Если что-то нарушить в этой цепочке, душа опустеет, человек одичает и погибнет. Даже цыганская кибитка и юрта кочевника воспитывали собственных людей и собственные цивилизации. Но у цыгана за его жизнь могло быть десять походных домов. Здесь же все было наоборот: дом овладел десятком поколений, растворив в себе души и времена.
Обретя все это, она стала понимать: если внимательно посмотреть на чей-то незнакомый дом, на окна, на то, какие там занавески и стоят ли цветы на подоконнике, на калитку и на дорожку, ведущую к порогу, на палисадник или, наоборот, на бурьян под окнами, а потом постучать, позвать хозяев, заранее можно угадать, кто выйдет оттуда и что скажет. Еще кое-где уцелели старые русские дома с раскрытыми сенями и без решеток на окнах. В такой дом и теперь можно было бы придти и сказать: я путник, сбился с дороги, проголодался, помогите. И тебя по крайней мере не оставят голодным. Или современный особняк-терем за трехметровым забором с парой мастифов за воротами — оттуда тоже известно, кто выглянет и что скажет тебе, если в глупую твою голову взбредет ересь дозвониться-достучаться до этих людей и сказать: я путник, сбился с дороги, проголодался, помогите.
Однажды в своей комнате, недалеко от двери, на потрескавшемся некрашеном полу, Нина увидела нательный серебряный крестик, окислившийся, черный, наверное очень старый. Его обронить никто не мог, потому что к ним с неделю никто не заходил. И она стала думать, что крестик сто лет пролежал на этом самом месте невидимым и проявился только теперь. Нина не трогала его и ничего не говорила Кореневу. Не то что она была до такой степени суеверной, что боялась поднять чужой крест, но словно ее стискивало духотой, когда она начинала думать о том, что его все-таки надо поднять — не должна же такая вещь валяться у порога. Нина могла быть на работе или на улице, вспомнить о крестике и сказать себе: какая чепуха, приду, подниму и отнесу в церковь напротив или положу в старую деревянную шкатулку, а то и вообще выкину. Но приходила домой и забывала о своей решимости. Не трогала крестик. Подметала или протирала пол и