– Можно Евгения Львовича? В больнице. Спасибо. Извините. Ушел в больницу.
– Позвоните туда. Опять взяла трубку.
– Можно Евгения Львовича? Женя, добрый вечер. Что у тебя случилось? После операции? Язва была?
Длинная пауза. Нина слушала, разводила руками, – мол, простите, не могу прервать. Сергей Борисович тоже замахал руками, мол, ничего, ничего.
– И опять свою кровь сдавал. Ну что за дурацкое пижонство. Ты уже просто кокетничаешь этим. И, по-моему, злоупотребляешь. Зачем тебе самоутверждаться собственной кровью… Ну хорошо, хорошо. Женя, я нахожусь у Сергея Борисовича, у него просьба к тебе: не мог бы ты приехать? Сейчас. Он хочет посоветоваться насчет своей жены… Не знаешь, что делать с больным?.. Вот заодно и посоветуешься с Сергеем Борисовичем.
– Правильно, на его языке надо, – улыбнулся Сергей Борисович.
– Не пижонь, не скромничай сверх меры без нужды. К тому же тебе после донорства твоего сладкий чай нужен. – Смеется. – Получишь. Гарантирую. А я за тобой заеду. Вот передаю…
Сергей Борисович взял трубку.
– Евгений Львович, Бога ради, извините. У жены моей холецистит, не острый, но мне бы хотелось посоветоваться с вами как с человеком, который обладает незаурядным практическим разумом врача. – Смеется. – Я понимаю. Расскажете нам. Это же интересно. Мы недалеко. Она вас быстро привезет. Уже уехала. Спасибо большое вам заранее.
Мишкин положил трубку, вытянулся в кресле, посмотрел на свою перевязанную руку донора.
Конечно, может, он и пижонил, но, с другой стороны, когда начался фибринолиз, когда свертываемость крови и в течение двадцати пяти минут не наступала, обязательно нужно было перелить теплую, свежую кровь. Какое же пижонство, если у них одинаковая группа крови. И в конце концов, когда перелили его кровь, процесс фибринолиза приостановился. Следующий анализ подтвердил это. Можно было, конечно, бегать по больнице и искать других с подходящей кровью, но хорошо бы он выглядел при этом. Просто не было другого выхода.
Мишкин снова начал вспоминать, как он работал в клинике. У него в подчинении тогда было несколько клинических ординаторов. Один из этих докторов приехал к ним учиться откуда-то с Дальнего Востока. Он много знал, много читал нашу и иностранную медицинскую литературу. Имел по каждому поводу свое мнение. На операции он очень любил советы давать. Вначале это Мишкина раздражало иногда. Доктор этот, Кирилл Власьевич, вообще много говорил. Говорил он спокойно, уверенно, больным это нравилось, по-видимому. Обычная манера Мишкина, с некоторой интонацией якобы неуверенности, годилась только для отдельных интеллигентов, а Кирилл Власич, как его все называли, а иногда и KB, разумеется больше вспоминая коньяк, а не танки времен войны, Кирилл Власич им говорил, как отрубал, – и все становилось на свои места. Больные поэтому чаще обращались к нему, а не к Мишкину, хотя знали, что Евгений Львович главнее и все решает в основном он. Но вообще говорил KB очень много. Например, в ординаторской. Зайдет, бывало, и вслух: «Что же мне надо сделать? Ах да, ручка мне нужна. Где ж она? А-а, вот и ручка. Та-ак. Теперь и записать можно…» – и все вслух. Так сказать, сам себе и про себя спортивный комментатор. Мишкин к этому относился благодушно. А как-то они вдвоем шли перед операцией по коридору, к KB обратился больной с вопросом, на который по долгу службы мог лишь Мишкин ответить; но Кирилл Власич ответил, а Мишкин кивком головы утвердил. А потом они начали оперировать, и Кирилл все время советы давал. А шеф их ну и бил же своих ассистентов за советы, говорил: «Спросят – отвечай, а так – молчи». А Кирилл Власич увидит, кровь из сосуда бежит, так сразу и совет дает: «Евгений Львович, зажимчик тут надо». Ясно же: раз кровь, значит, зажим нужен. Подошли к желудку, взяли в руки, надо начинать мобилизацию его – он тут как тут с советом: а теперь мобилизовывать надо начинать. И вот подобными трюизмами заполнял воздушное пространство в операционной. Мишкин хоть и начинал злиться, но в отличие от шефа молчал. А KB все советы дает и ему и сестрам. Сестры даже во время операции стали с вопросами к Кириллу обращаться. И эта операция так же шла, как обычно. Евгений, как обычно, раздражался. Да, а вспоминать он про это начал как раз потому, что после операции им тогда тоже теплая кровь понадобилась. А мишкинская кровь и KB кровь одинаковая с больным. Возник спор, чью кровь переливать. Евгений Львович победил – сам дал. А KB он сказал полушутливо, чтобы поперед батьки в пекло не лез. Так сказать, на место поставил. Он его и так раздражал подсказками, а тут еще и кровь свою норовит сдать. И вообще Мишкин тогда негодовал на Кирилла – и подсказки, и самоуверенность, и решения, которые предлагает без тени сомнения в голосе. Ну ладно, читал много, память хорошая, все помнит, но практики-то маловато. Чего ж лезешь! А тут и кровь сдать норовит. «Нет, – думал тогда Мишкин, – тяжело с таким работать».
Ну, а больному кровь помогла тогда, выздоровел, кровотечение остановилось. Только и Кирилл тоже сдал свою кровь. Одной мишкинской не хватило.
Мишкин вспомнил, как в следующие дни у него началось сильное обострение псориаза. Он стал думать, искать причину, а потом понял, что Кирилла-то он просто ревнует. Тот действительно много знает, много читает – потому и уверен. А практика прибавится… Ну, много говорит, ну, утомительно немного…
«Ревность у тебя, Женечка, ревность неправедная», – говорил он себе, разглядывая в зеркале новые участки обострения. Тогда он себя взнуздал.
То переливание не было пижонством, но что-то было от выставления себя на первое место. Не жертвенность, не героизм – что-то наоборот. Вот и псориаз подтвердил.
Мишкин тогда рассудил, что он «просто профилактировал влияние KB». Хотя не любил любую профилактику. Он даже профилактику болезней считал опасной вещью. В профилактических идеях, считал он, есть что-то от презумпции недоверия. «Так ведь любого можно начать считать больным, да и лечить будешь стараться всех подряд, лишних, не больных. Ходить будешь, так сказать, со шприцем наперевес. Чудак был. А на Кирилла я тогда, конечно, просто бочку катил, а никакой не героизм вовсе. Да и само понятие героизма! Он очень сомнителен в медицине. Героизм всегда не от хорошей жизни. Геройствовать приходится тогда, когда что-то упущено кем то. Нет уж, лучше без героизма, пусть серенько, но планомерно и надежно. Вот и сегодня зтот героизм с переливанием: не было б лучше осложнения – и не было б героического переливания. Посмотрим еще, как будет с псориазом у меня. Посмотрим. Да а! Где сейчас KB? Уехал после ординатуры опять на Дальний Восток. Уехал. Но только меня в клинике уже не было».
Мишкин так увлекся своими воспоминаниями, что в какое-то первое мгновенье удивился Нининому появлению. Но, естественно, быстро вспомнил.
После обычного светского вступления и предложений, что поездка его бессмысленна, что сказать ничего нового он не может, что вообще это «профессорская блажь» и «ну их всех», они пошли к машине.
У самой машины он задал Нине не понятый ею вопрос:
– Ну как, обострение будет или наоборот? Сумеешь вылечить?
– Что? О чем ты?
– О выделывании человека в человека.
– А-а! Милай! Это невозможно. Поехали.
ЗАПИСЬ ДВАДЦАТЬ ЧЕТВЕРТАЯ
– Ох, иногда и трудно с вами, Марина Васильевна. То вы все понимаете, делаете добро, помогаете, то, как зверь…
– То как зверь завою я, то заплачу как дитя…
– Вот именно. Переменчива, как давление в первой стадии гипертонии.
– Ну и сравнения у тебя, Мишкин.
– А я не уверен, что вы правильно выбираете моменты, когда нужно выть, а когда плакать.
– А это никто никогда не знает. Когда страшно, тогда выть, а когда спокойно, можно поплакать. Вот, например, когда КРУ приходит – страшно. Они все могут: и выговоры, и начеты денежные, и что хочешь. Можно и под суд попасть за какое-нибудь финансовое нарушение. И не поймешь, за что. Правда, потом объяснят. Ты знаешь, что такое КРУ, кроме того, что это контрольно-ревизионное управление?
– Толком нет.
– Так молчи. Твои штучки чаще всего можно покрывать, но держать на мушке, так сказать, в зоне. А вот вы ни черта не понимаете и лезете в бутылку на ровном месте.
– Ну хорошо, Марина Васильевна, а откуда все понимаете вы? Где учились?
– А я тебе скажу. Мой отец работал в органах НКВД, потом ГБ, как тогда называлось – не помню. И когда я кончила институт, меня взяли в те же органы работать…
– Вот это новость! Я и понятия не имел об этом.
– Ты слушай лучше. Направили меня работать в лагерь военнопленных немцев. Приехала. Ехала я туда напряженная, ожесточившаяся, думала, никакой поблажки выродкам. Какие там у них болезни могут быть, когда они столько людей перебили. Пусть, мол, вкалывают, думала я, отрабатывают свои грехи, гады. Была я молодая, красивая, тоненькая – не то что сейчас. На меня, Женя, смотреть приятно было. И не говори мне, пожалуйста, пустых слов светского чудака не на ту букву. Ну вот, значит, в таком духе думала я. Приехала. Сначала они не ходили ко мне. Потому что не болели, – там ведь не выбирали себе врача – и потому не ходили ко мне. Впрочем, в поликлинике у нас тоже не выберешь врача. Ходила, присматривалась. Смотрю, в общем-то нормальные ребята, есть хорошие, есть плохие, ничем особенным от нас не отличаются. Правда, меня все укоряли и говорили, что я так позволяю себе думать, потому что на фронте не была. Но не в этом дело. Пленные производили впечатление затравленных мальчиков. Больше всего было молодых, естественно. Смотрела я на них и думала, что вот эти бедные, затравленные ребята в угоду каким-то бесноватым и их идеям были собраны стадом и загнаны на бойню, где не только убиваем, но и убиваешь. И, как часто на войне бывает, когда законно убиваешь, – звереешь, теряешь человеческий облик. А тут еще им вдолбили, Бог знает что. Об арийском превосходстве, о жизненном пространстве, о необходимости убивать евреев, славян… Сам знаешь, что им говорили. И когда от их всепланетных идей, от превосходства придуманной не ими своей групповой общности ничего не осталось – просто жалкие, несчастные ребята. А работали они честно – много и хорошо. Этого у них не отнимешь. Жили надеждой на скорое возвращение в свой Фатерланд, причем ничего у них не осталось от идей своего Фатерланда с большой буквы. По-нашему с большой буквы – у них все с большой буквы. Тебе, как неграмотному, могу объяснить – каждое существительное у них пишется с большой буквы. Прости за ликбез. И вот я видела, как эти звери, как я думала когда то, поехали домой. Тогда приезжал в Россию Аденауэр, поговорили, договорились и всех отпустили. В те годы все лагеря опустели вокруг. Некоторые там жить остались, квартиры устроили в бывших лагерных бараках. Даже очередь на эти квартиры была одно время. Я еще некоторое время побыла там, да и поехала вскоре к дому, к родителям. Там-то я, Женечка, и научилась выть зверем; впрочем, это я и раньше умела, а научилась я там плакать как дитя. И если я уж пленных немцев понимала, то уж вы мне ближе и еще понятнее. А когда непонятно что-то, может, и не выдерживаю, начинаю зверем выть.