– Но ведь страшное дело, когда она при исполнении служебных обязанностей. Ведь ее нельзя оставлять.
– Ты не торопись. А у тебя замена есть? Где я возьму? В санитарки никто не идет. У меня восемь санитарок работают после отбытия срока. Где я тебе возьму. А девчонки не идут.
– Платите больше.
– Дурак ты, Мишкин. Я, что ли, плачу. Да и не в этом дело. она иногда может больше тебя получить. Я им могу сверхурочные выписать, а тебе нет. И две ставки легко дам. И еще они имеют то, что не имеешь ты. У них больше.
– Так и должно быть. Вы же сами попрекаете меня моральным удовлетворением.
– Недавно приходила девочка. Говорит, пошла бы в санитарки, если в трудовую книжку ей этого не напишут. Почему-то считается зазорным.
– Классы отменены и всякий труд считается почетным. Где ж ваше идейно политическое воспитание? Воспитайте. Молодым везде у нас дорога.
– Кстати, классы не отменены. На занятия надо ходить. Можно ерничать, а можно думать. Сейчас, кстати, время думать. Я ее взяла и в трудовую книжку написала «медсестра без образования».
– А не влетит?
– Не должно. А там посмотрим.
– Вот и поставьте ее в гардероб.
– Да у меня в терапии ни одной сапитарки нет.
– Но все равно нельзя ее оставлять в раздевалке. Выгоните вы ее.
– Ну хорошо, выгонишь ты ее. Она перейдет дорогу, устроится санитаркой в детской больнице.
– Там она тише будет.
– Наоборот. Она ж поймет: «Выгнали меня – а я вот вам».
– Значит, сорок седьмую пишите.
– Озверел. Кстати, и с этим возьмут – санитарок нет. Я вот что сделаю. Я ее переведу в приемное отделение, а в раздевалку у меня бабушка есть на временную работу. А дальше видно будет.
– В приемное. Там пьяные поступают – знаете, как она их заведет. Там иногда привезут пьяного тихого. А они, в приемном, как начнут: «Пьянь, сволочь, нажрался» – и все. Пока врач придет, уж там цирк. Вы бы с ней поговорили с позиций разумного эгоизма. Мол, сама попадет в больницу…
– Чудак… А как те дети, которые орут на стариков родителей, чтобы сдох там, да еще и бьют. Думаешь, они не знают, что-тоже скоро будут старыми родителями? Не помогает, видишь. Не в том дело. Она живет сегодняшней минутой. Сейчас она начальник – она орет. Она про завтра и не думает. А уж про болезни свои будущие…
– Вот и моя санитарка. Черт ее в палату занес. Я аж морду сначала хотел набить…
– А что случилось?
– А потом поговорил. Говорю, а если вы вот так же… Притихла.
– Когда? Что у тебя там?
– Сегодня утром она…
– Сегодня утром!.. Ну силен ты, Мишкин. Ну чистая пехота. Сегодня утром только – а ты уже «притихла». Еще посмотрим. А что она сделала?
– Больная позвонила, что-то попросила. Сестры не было. Дверь открыта была. Она увидела санитарку, попросила принести что-то. А та ей: «А ты рупь плати каждый день. Ведь за раковой кто ж так будет ухаживать». – Марина Васильевна схватилась за голову и даже застонала. – Хорошо, больная верующая, так только про священника говорит, для нее это не оказалось трагедией. Я пошел к санитарке. Говорю, а если бы вы так лежали и вам бы так сказали. А она, видите ли, за «рупь» извиняется. Я говорю, Бог с ним, с рублем, про рак-то зачем. А она дурочку неграмотную строит: «Не буду, милок, не буду больше». Ведь звала всегда по имени-отчеству, а тут сразу – милок. Но притихла.
– Зина, что ли?
– Она.
– Притихла. С ней это, Женя, не в первый раз. Вот ее я выгоню. Пусть устраивается как знает, но к больнице ее подпускать нельзя. Вот ей влеплю сорок седьмую. Я уж ее и в поликлинику переводила. А ведь как у нас прорыв, так она снова здесь. Нет, нет, с глаз ее долой.
Марина Васильевна позвонила и велела срочно прислать ей старшую операционную сестру и Зину.
Пришла старшая.
– А где Зина?
– Она занята, Марина Васильевна.
– Как это занята, когда главный врач вызывает, что за…
– Операция идет, Марина Васильевна.
Я наклонился и прошептал Марине Васильевне:
– Сначала вы кричите, а потом и они.
– Это правильно, – отшепнулась она, – согласна. – И громче: – Люда, она сегодня работает последний день. Выгоняю по сорок седьмой статье.
– Марина Васильевна! Ну плохо, что сказала. Мы уж все ее ругали, но у меня в операционной никого нет. Все девочки и так занимаются санитарской работой. И полы моют, и белье таскают в прачечную. Им же не платят. Еще и Зину гоните.
– Ты брось. Все, что можно, я плачу. Я вместо санитарок лишние ставки сестрам даю. Так?
– Верно. Но это же меньше людей получается.
– Управитесь. Но Зина здесь больше работать не будет.
– Марина Васильевна!
– Никаких «Марина Васильевна», человек в больнице сказал больному, что у него рак. Достаточно даже того, что деньги вымогал, а уж… Все, разговор окончен, Люда.
– А как мне работать?
– Как хочешь.
– Тогда и я подам заявление об уходе.
– Жду до пяти часов твое заявление. Иди. Уже я схватился за голову:
– Ну вот, и санитарка и старшая уходит. Как я буду работать!
– Не волнуйся. Старшая никуда не уйдет, а Зина не будет работать.
Марина Васильевна была права. И старшая никуда не ушла, а Зине действительно нельзя работать в больнице. Когда Зина стала просить не портить ей трудовую книжку, я, как дурак, стал просить за нее. Ну, уж тут главная надо мной покуражилась. А мне жалко стало. А вдруг не устроится. Ведь если под шестьдесят человеку, а она работает, значит, плохо дома. А Марина Васильевна говорит, что для старого человека статья эта большого значения не имеет. На работу она все равно устроится – людей нигде не хватает, куда нибудь возьмут. Даже в санитарки могут взять, хотя если что случится – будут неприятности. А сорок седьмой она зря боится. Страх перед ней давно уже носит просто легендарный характер. Для неквалифицированного работника – это просто неприятность. А вот если врачу влепить – вот это уже плохо. Найти работу по специальности трудно будет. А про заведование и говорить не приходится.
Сначала я жалел, что сказал ей про Зину. А может, и правильно, что сказал.
Да и с Игорем не договорил. Да и разговор противный – насчет диссертации. Когда еще наберусь сил поговорить с ним об этом. Впрочем, он, наверное, сам станет говорить. Защитит. Станет заведующим, а я у него буду ординатором. Наконец-то покой будет. Пусть пишет.
«С низким материнским поклоном к Вам ко всем семья и родственники Колюшки Семенова.
Большое Вам спасибо за Вашу заботу о Коле, нет таких слов, которыми можно было бы по матерински выразить к Вам ко всем самое наилучшее уважение всему коллективу в период нахождения на лечении у Вас – Колюшки, и за наше постоянное нахождение у него до последнего его дыхания. От себя лично благодарю Вас лично стоя на коленях абсолютно перед всеми за то, что Вы дали мне возможность как матери скорбящей закрыть его голубые-хрустальные по юношески юные глазанки его веками – самому неповторимому – любимому по матерински сына.
Да! Судьба его почти трагична, невероятна в своей почти по юношески жизни. Надеюсь по матерински Вы разделяете наше горе и скорбь по поводу его ранней смерти.
Очень рада буду, если по возможности Вашей кто-либо ответит, это послужит памятью последнего эхо.
С уважением семья и родственники Колюшки Семенова».
Мишкин прочел, положил перед собой бумагу и задумался.
Когда пришло это письмо, он забрал его и сказал, что ответ напишет сам, но вот который раз садился, снова перечитывал письмо, а так ничего и не написал.
Что можно написать!
Он долго собирался с мыслями каждый раз, вспоминал, как все было, теребил ручку, рисовал петушков, кораблики, стрелки и букву «Д» почему-то, но так ни разу ни одного слова и не написал. В конце концов его звали либо в операционную, либо в перевязочную, либо в приемное отделение, к телефону, главврачу, и так до сих пор лежит это неответное письмо на столе кричащим укором его необязательности, душевной черствости, жестокости, и еще много слов и определений придумывал он, клеймя себя.
Но что он может написать! Какие слова сочувствия, или Бог знает чего, он может найти… Если бы он мог, так же как она, не думать о словоподчинениях, запятых, падежах и прочей ерунде, которые у матери стерло горе. Но он думал, а какое обращение должно быть, с чего начать, поминать ли болезнь…
Он вспоминал, как позвонили ему из легочного хирургического отделения одной больницы и попросили взять на лечение этого мальчика. Уже по телефонному рассказу он понял, что лучше не связываться, что случай явно безнадежный, и взять на себя, на свое отделение эту не свою, эту чужую тяжесть он просто не имеет права. Он ведь не только за себя должен решать, но и за своих врачей, сестер, на которых ляжет тяжкая и совершенно бесперспективная работа. Но, сказав себе «бесперспективная», он вспомнил этот термин: «бесперспективный больной» – который резал ему уши, мозг, сердце, резал душу, – и он поехал посмотреть больного на месте.