меры»: мол, вырастет, мигнула теть Дуся подбитым глазком (дядь Митяй, как пить-то перестал, уж больно побивал бедняжку), вырастет – прочтет (мама тогда только буркнула себе под нос: «Нет, чтобы что-то доброе девчонке подарить – она тащит в дом всякое барахло: самим не нужно – она людям тащит»)).
Я, помню, глянула на картинки (и фамилия у художника мудреная, на парижский лад – Бенуа!) – да рот и открыла: какой-то человечек, распластавшись буквой «Т» (это ж мое имя, Таня!), бежит, не чуя под собой ног, а на него наползает гигантский всадник: вот-вот – и заглотит беглеца, а там… И я, не дожидаясь, покуда вырасту, глотала пушкинские строки («Матери бы помогла, халда, умные все нынче стали!»):
«О мощный властелин судьбы! / Не так ли ты над самой бездной / На высоте, уздой железной / Россию поднял на дыбы?» – и представляла себе, как кто-то хватает меня за кудряшки – жуть как больно! – и тянет мою голову куда-то ввысь (так тянул меня дядька с волосатыми ногами, когда мы с Галинкой тонули в Бердском заливе: он пытался меня спасти, а мне казалось, что топит).
Разиня рот я гляжу на слоноподобную каменную глыбу – и мне мерещится папа в серой шинели, в погонах со звездочками, папа лыбится, показывает мне лыч, лицо его застывает маской: «Других времен нет…» «Париж-Париж, Париж-Париж, Париж-Париж, Париж-Париж! А-а! А-а!» – оживаю я и горланю прямо в лицо глыбе. «Чего орешь? – раздается глухой голос за моей спиной. Я вздрагиваю. – Забыла, где находишься? Ничего святого!» – и какой-то сухой сгорбленный старик, выстукивая замысловатый ритм (та-та́, та-та́-та, та́, та-та-та́, та́-та) клюкой, бросает на меня взгляд, полный презрения, и «простукивает» мимо. Ну и стучи себе… стукач чертов, истукан… интересно, а это однокоренные слова – «стукач» и «истукан»?.. Я смеюсь и бегу по улице Ленина, в кармане моем призывно бренчит мелочь (дзинь-дон-дон).
Вечереет. С афиши – а они развешены у кинотеатра «Победа» – глядит на меня какой-то странный человек. Я притормаживаю. Очень странный человек: голова бритая и будто светится, лицо виноватое, глаза… такая тоска в них разлита, такая тоска! И вот этот человек с афиши словно шепчет мне: постой, пожалуйста, куда ты, пойдем со мной! Я звякаю мелочью, запуская руку в карман, и нерешительно иду покупать билет. «Мне один на “Сталкер”, пожалуйста (что такое «сталкер»? – это тот, который сталкивает, а куда сталкивает, в пропасть, что ли?..)».
Тетка-кассирша недоверчиво поглядывает на меня, однако выдает серый билет. И тетка-билетерша смотрит на меня с прищуром, видно, кумекает, сколько мне лет – пущать или не пущать. Пущает, но предупреждает: «Слышь, он же мутный – не высидишь». «Кто мутный?» – спрашиваю я. «Кто? Фильм. И режиссер. Гнать таких надо, а их по телевизору показывают». Под этот незатейливый аккомпанемент я вхожу в пыльный зал, занимаю свое место, окидываю взором соседние ряды: не густо народу-то. После нудного журнала о том, какой богатый урожай сняли в этом году хлеборобы Черноземья (черно-белый урожай валится на меня прямо с экрана), в зал бочком заходят опоздавшие – два немытых бородатых косматых черных дядьки с холщовыми сумками, краснеющий мальчик-студент с прыщавым лицом и парочка (девушка лет на двадцать моложе мужчины, за ручки держатся, такие ходят в кино целоваться).
Опоздавшие громко хлопают сиденьями (словно аплодируют), гаснет свет – и из темноты проявляется комнатка, вот как на фотографии (я, маленькая, говорила не «фотографии», а «водогра́и» – и выходило, что «водограя», она как-то с водой связана), гаснет свет – и из темноты проявляется комнатка, вот как на фотографии проявляется изображение. И комнатка эта (она напоминает забегаловку где-нибудь на вокзале: там люди стоят за столиками и наскоро что-то заглатывают перед дальней дорогой) – и комнатка эта, да и вообще все пространство экрана, кадр, – это словно бы снимок, который только-только вынули из проявителя и окунули в воду. В комнатку-забегаловку входит человек, а мне кажется, что это какой-то очередной опоздавший черный дядька с холщовой сумкой входит в зал – прямо из-за моего плеча входит, – что это я сама сижу в той самой комнатке… даже будто этот черный дядька входит в… меня! Что-то знакомое, неуловимое, что-то… ля-а-а, соль-фа-ми-фа-ми-фа-ми… «Зеркало»! И мы с Алешей сидим на берегу Бердского залива… И этот блаженный, что смотрит на меня с экрана, он предлагает мне поверить в чудо и войти в мир, который там – и будто во мне! А я и там – и будто на пороге Комнаты-экрана! Сокровенное… А можно ли его постичь? Ведь за Комнатой другая Комната, за другой – третья, пятая… а потом опять в первую Комнату, но она уже иная…
Вот я, я же считаю себя умнее, взрослее, мудрее – родителей своих, учителей этих вечных, а на все условности «взрослого мира»… да плевала я с высокой колокольни… А вдруг я всего лишь тупая, мелочная девица, жаждущая денег, власти и мести? Я живу любовью к Алеше… А что, если люблю-то я Алешу потому, что его терпеть не могут мои родители, что любовь эта стоит у них поперек глотки, – и именно это, это приносит мне высшее наслаждение? Я мню себя творчески одаренной личностью и мечтаю создать что-нибудь великое… А может, я просто мараю бумагу, чтобы не быть такой, как все, которых я «выше»?.. Я захлебывалась от страстей, жгущих мою грудь…
Прихожу домой затемно. Стол накрыт. В вазах киснут салаты, на тарелках скорчилась от тоски колбаска. «Где ты была? – тихо спрашивает мама. – Весь вечер старалась для этой неблагодарной, а она…» Мама – в новом розовом халате: принарядилась, ишь! – выходит из комнаты. Я слышу, как она всхлипывает, бормочет себе под нос «никому я не нужна, сволочи проклятые», как включает воду на кухне и громыхает посудой. «Явилась, антихрист такая, – шаркает своими старенькими чунями бабушка. – Матерь ей тут понаготовила, что на Маланину свадьбу, а она завихрилась». «Алеша звонил?» – прерываю я бабушку. «Да прилегла я, – винится она, – не слыхала: мож, и звонил, – пес его знает». «Ага, жди, – громыхает с кухни мама, – позвонит он! – она вбегает в комнату, взмокшая, в руках какой-то ковшик, того и гляди, пришибет. – Уволилась Марья эта, – трясет мама ковшиком, – мать этого… твоего. Нет их больше, нет: были да сплыли». Я сижу, уставившись в одну точку. А тут папин выход: он смеется, распевает во всю Ивановскую: «А здравствуй, милая моя… А ты откедова пришла? А я не знаю, как мне быть, а как мне денег раздобыть… – папино лицо тупеет, застывает маской: он мучительно пытается найти