Улица бросилась в выжелтень пламени.
Переулочек жаром горел, вонький дворик подпахивал краской: маляр облиловил фасад; затрухлели, лущась, щербневатые почвы, желтевшие дикою редькой; Дряхлена Ягинична вешала рвани и драни; в заборный пролом, над которым зацвикала птичка, открылись вторые дворы — с провисением стен, с перекраивами крыши, с дымоходами, с ямой; свинья, задрав визглое рыло, там чвакала в млякоти; прела конюшня под ласткой, откуда торчали по-прежнему: кузов рыдвана, пролетка с протертым крылом, сани, ящик кареты; висели — постромки, провиток кнута, перетертая в деле шлея. Все — по-прежнему. Спрашивали:
— Где же чортова курица?
Грибиков больше не тыкался старым евнушьим лицом с протабаченной истиной; может быть, — всюду он выступил: летнее время; и всюду росли теперь грибики; даже — на пнях: род поганок. Не сядешь на пень.
Паутина рвалась, на которой висел годов двести из сплетен — лихих, переулочных, цапких, московских, — Кащеем: над жужелем мух, — тех, которых посасывал; охая, слег, неполезных грибочков откушавши; и — шебуршил с простыней под лоскутным своим одеяльцем безруким таким червяком, искривленным и перекоряченным: в свойствах тряпьевых. Стал бабою. Сети рвались.
И все, скрытое ими, являлось наружу: гаганило; гики пошли по московским трактирам; галданы — по чайным; уже салотопный завод бастовал; волновались у Цинделя; на мыловаренном переставали работать; выскакивали в переулок; устраивали под заборами — сбродни и сходни. В портках айдаком оттопатывал кто-то под вечер.
Летят ягоды, лимоны —
Поднимают Харитоны.
Какой-то дворыш из Китайского дома, куда собирались, по мненью Парфеткина, только уроды природы, — дворыш, проглаголив три дня, предвещал — глады, моры и трусы; по небу летала звезда; объяснили: с метеорологической станции шарик — с привязанным факелом; мальчик родился с главой петуха: кукарекнул и умер; а трупик не похоронили, но в банку со спиртом закупорили, — показать: вот какие младенцы пойдут.
Меньшевик Клевезаль перестал появляться.
Зато Николай Николаевич Киерко, верткий и легкий, порхал в переулках; «пох-пох» — отлетала дымочками через плечо его за спину трубочка: в нос и в глаза за ним шедшим; казалось, что палочка Киерки, — жезлик Гермесов — крылятами бьется, неся в легком верте танцующем: из дому — вдоль по районам Плющихи, Пречистенки, Дорогомилова, Пресни.
Казалось, что Киерко — серенький вихорек.
На Телепухинский двор приходил очень дельный портной, Вишняков, — горбозадый, тщедушный уродец; приюркивал задницей; был — цветолюб, детовод, обнаруживая щебечи: девченят и мальчат; все-то ерзает задницей с ними, поднявши опинечек бородки; визгун добродушный, — на цветики щурится:
— Эй, егоза, посмотри-ка — и лик изможденный болезненный, — призрачным, светоприимчивым станет.
— Какой дворик вонький, а — фролки цветут. Вокруг — цвикают пташки.
Когда задирали его, становился весьма щепетильным; дул губы колечком; и щеки подсасывал; точно гусак, щипаком наступал он; и, вытянув шею, словами ущипывал: очень занятно и очень разумно; совсем ничего, что по звуку весьма неприятно дрежжал.
Он ходил к Тимофею — в конюшню.
Под фырки и чавк лошадей заводил разговоры о том, что спасать себя надо от жизни зловредной:
— Спасайся, — спасая.
Поднявши оглобли, внимал Тимофей; и — дыр-дыр — шарабан он выкатывал с полу бревенчатого в раскатай предконюшенной пыли: отмыть колесо от присохи:
— Так точно.
— Отсюда — что следует? — отеческим голосом воздух разделывал.
Точно дрежжал Псалтирем Вишняков: лик, похожий на «ижицу с ухами», — ухами дергался.
— Чорт его знает!
— Спасая, — спасайся! — бывало, уставится носом, как мышечкой, он.
— Образовывать можно, к примеру, — отряды для этого: армией двинемся.
И доставал табаковку; ущепывая крепкий табак; наставлялся лицом (приходилось лицо по живот) в Тимофеев живот; ему женщина в белой рубахе, но с красно-кумачным оплечьем, бывало, внимает:
— О, господи!
А Тимофей приподымет оглоблю и катит в конюшню — дыр-дыр — шарабан; там — подскоки подкованных ног и помахи хвостов (оттого, что летают кусливые длинные мухи, паутки); и — ластка под небо испуганно дернет.
Портной завелся на дворе оттого, что он хаживал к Яше: он снюхался, видно, с княжною в штанах.
* * *
В эти дни задувал тепелок.
И над крышами дергались змеи; от дворика вихорок пыли вывинчивал, чтобы свинтиться с пылями, которые вздул Гнилозубов второй, потому что район переулочный — вихорел; то есть: квартиры подпыливали; заходивши винтами, заползав ужами, — они выволакивались из окошек на улицу; столб пылевой над Москвою бросался под небо, став хмурью и бурью; за тридцать пять верст извещались окрестности: вихрище — близится.
Вот отчего порвалась паутина, а Грибиков — слег.
Накануне еще неполезных вкушений своих он пытался просунуться в спор: под окошко; стояли там — Клоповиченко, печник и рылястый мужик; топорищем с размаху при-кряхтывал он по тесине; печник лякал пальцами глину.
И — слышалось:
— Долго ли будем хворать — от своего от хвоста? Это выслушав, Грибиков — дергом: за форточку:
— Ладно, — ужо тебе будет, — сказал он себе.
И подвыставил ухо; к нему приложился, чтоб голос услышать:
— Полено к полену…
Рылястый мужик положил свой тяпок топором на тесину:
— И будет…
Нос выставил Грибиков:
— Кто бы?…
— Костер тебе!..
Старою шамою он — к мужичку: сверху вниз:
— Ты что знаешь?
Поскреб безволосье куриною лапой.
— Я?
— Ты!..
— Я… которое — знаю, которое — нет… Кекал Грибиков:
— Вот и не знаешь. И сфукнул в кулак.
— Я то знаю, что валятся, точно в помойную яму, в нас всякие дряни…
Шипнул как на печке кусочек коровьего масла:
— В большую, брат, яму, — побольше и хламу… Ответил плёвом.
* * *
Подпахивал ямник, к которому шла в подчепечнике старая: с грязным ведром; раздавалось:
— Буржуй щеголял лошадьми!
— В щеку бил!
— Чертопханил.
— Кокошил…
— Куражился.
Грибиков лез из окошка глистой. Агитировал Клоповиченко:
— Когда забастовка, то липнет буржуй с поцелуями; ты его в — губы, он — щеку, не губы, подставит.
Не выдержал Грибиков:
— Умокичение! Гадил глазами.
Печник остроумничал и лякал пальцами с мокрою глиной:
— Буржуй из яйца, из печеного, высидит цыпу: зажарит — да сам же и слопает.
Грибиков — дернулся:
— Мир сотворили, да вас не спросили. Отплюнулись; и — продолжали свое; меж собой.
— Цыпу лопаешь?
— Хворостом брюхо напхай, — такой урч!
— Едим с урчами!
Грибиков сверху рукой гребанул:
— Оттого ты урчишь, что горшок каши слопал — роташку поджал: стал роташка полоской.
Не слушали:
— Едак восстанешь.
— Давайте же вместе урчать: урч подымем такой, от которого город провалится.
Грибиков трясся костлявым составом, свой палец в них тыкая:
— Можно сказать, — он шипел, как вода, пролитая на печь, — из болота вольно орать чорту.
— Сам чорт!
— Против явности спорите.
— Сам против явности сел: с сундучищами. Грибиков тут поперхнулся простуженным кашлем, схватясь за грудашку; и — сплюнул:
— Не плюйся!
— Ты что?
— А ты что?
— Я-то — то… Ты-то — что?
— Ты не чтокай!
— Шаров на меня не выкатывай. Сверху грозил им рукою:
— Трень-брень, — малодошлый работник, а — тоже вот… Чуть он не выскочил из-за окошка:
— С подшипником сделал — что?… А?
Ему — взлаем:
— Рабочий закон защищаю от хапов.
— Правов не имеешь!
— Сын курицын: шкуру содрать!
— С самого-то уж содрана: ходишь без шкуры. Два пальца поставил:
— Моя шкура, — пальцы согнул, — хоть не черного соболя.
Третий свой палец просунул меж ними:
— А все же — своя она. Кукиш показывал:
— На!
И захлопнул окошко.
Ушел к Телефонову: вместе ходили куда-то.
* * *
Наутро шпичок появился; в Бутырках уселся Анкашин Иван; Николай Николаевич Киерко либо обмолвился — в жужелжень миший.
— Павко[96] — давит мух.
И понесся летком в тепелке налетевшем, рванувши белье на веревках; столб пыли — за ним; был — во всюдах: Пар-фен Переулкин, Ивавина, Пэс, Твердисвечкин, Сергей Свистолазов, Денис Котлубанин, — с ним вместе.
Затылки чесали на дворике:
— Ясный донос!