— Что это, Петр Петрович, вы сегодня такой именинник? — насмешливо кидает с телеги учительша-егоза.
— Денек, — восхищается Петр, — отработал и баста!..
— Будто вас кто принуждает. И покатила.
Подлинно — именинник: с самого с утра, как только он разгулялся после ночи, — заходило сердце его, загудело, и не знает, что ему с радостью делать: ухватиться ли за Стамеску, намаракать ли какой, черт подери, вирш, на пруд ли идти удить рыбу? Сел он рыбу удить, хохочет: червя нацепил — далеко подлетела уда: бегут на аер сырой светоловные сети вод: бежит золотая змейка, за ней другая, третья: промеж них синенькие морщинки, воды бегут, разбиваясь о берега весело поплескивающей водой; проплывая, крякает сбоку утица; поплавок заплясал, натянулась уда и бьющаяся рыбёшка попадает в пальцы Дарьяльского, где ей разрывается рот, и уже — пломб: булькнула в ведерцо.
— Ай да ловитва!
— Да! — отзывается из аера Александр Николаевич, дьячок.
— Будете вечером, Александр Николаевич, служить?
— Да, будем: золотую нынче с пукетами синими ризу для попа приготовил…
— Люблю, — восхищается Петр неизвестно чему: — люблю службу…
— Вам-то любить хорошо, а вот нам-то служить каково: потеешь, потеешь…
«Ививи» — пролетает стриж, — «ививи»…
Смотрит Дарьяльский — осенняя ниточка паутины тянется к неба голубизне; ясная нить убегает к избе столяра; радужным блеском оттуда, из лога, стреляет оконце; и будто не блестки то, а паутина: все кругом в паутине; в голубом дне сладком паутина садится на травы, перетягивается в воздухе; и выкуривается из хаты дымок; и садится на траву; будто и то — паутина.
Смотрит Дарьяльский — у него между рук паутина, к груди пристала; хочет он с себя ее снять, да она не дается: глаз видит, пальцы же не ухватят, будто она вросла в грудь ему путаницей блестков; расстегнул ворот сорочки и смотрит — красные, синие, золотые, зеленые нити тянутся в белую его грудь и оттуда выматываются обратно — не оборвешь, скорей из груди вырвешь вместе с трепетным сердцем как с луковкой тростинку; смотрит, на сучьях, между сучьями — путаница блестков, на синем пруду — путаница блестков; зажмуришь глаза, и те же блестки; те же блестки в душе: просто не мир, а лучезарник какой-то.
И Петр в богомольном страхе: не настало ли мира преображенье? Или то ядовитое, сладкое ведовство — мира погибель? Но только одно стало ясно Петру: Целебеево ныне новою стало землей; здесь не воздух, а медовое сладкое зелье; пока дышишь, пьянеешь; что-то будет, когда придется опохмеляться? Или отныне уже похмелья не будет; до зеленого змия будешь пить, а после — смерть?
«Что это я думаю?» — пытается сообразить Петр, но понимает, что не он думает, а в нем «думается» что-то: будто душу его кто-то вынул — и где она, его душа? Где все, что было? Смотрит — тянутся нити, передергиваются нити, в ясном нити свиваются воздухе: и Петр думает: то не нити, а души: они потекли пау-тинною тканью в пространствах, — голубиные души, пространством разъединенные… вытягиваются души друг к другу и свиваются в голубом. Взмахивает удочкой Дарьяльский.
— Что, — али словили плотицу?
Это с ним из аера перекликается Александр Николаевич, дьячок; высунув в голубой день осенний кудластую свою голову.
— Александр Николаевич, — хорошо!
— Хе-хе-хе: приятный солнечный денек!
— А будет еще лучше, еще благодатнее!..
— Хе-хе-хе: попаривает, сыровато!
— Куда там: еще неизвестно, что будет…
— А что же будет? Неужели бунт?
— Куда там: будут райские дни…
— Хе-хе-хе: будет великое пьянство! Давненько, поди, батя не отплясывал «Персидского марша»: завтра, поди, гитара затрынкает…
— Ну, и пусть трынкает!
— Гурку изобразит батя, переход через Балканию[85].
— Пусть, пусть! — вскрикивает в священном восторге Петр, потрясая пальцем; смотрит — из его протянутого пальца тонкая излетает нить и запутывается у дьячка в бороде.
— И я, и я тоже выпускаю свет, — радуется Дарьяльский, но дьячок не видит ничего.
— Пусть, голубчик, поп-то повеселится, попляшет: дух в нем взыграет и возьмет поп гитару.
— Хе-хе-хе: от винца-с, Петр Петрович, от вин-ца-с, — не от духа…
Но Петр не слушает: он в священном восторге.
— А я вам говорю, Александр Николаевич, поп пойдет в пляс во славу Божию…
— Христос с вами, Петр Петрович, какая там слава Божья: едак всякий пьяница, гласящий из кабака, — глашатай: так ведь это бывает у хлыстов, ни у кого иного; срамное веселие свое почитают за духовное озаренье…
И дьячок запел:
Эк, д'я — вития
Ат зилёнова змия…
Но Петр не слушает: он в священном восторге собирает удочку.
— Куда вы?
— Я к попу!
Ничего не понимает Александр Николаевич, дьячок: «видно спьяну», — думает он и перебирает пальцами удочку, поет себе в нос:
Жженка-казенка, душонка моя —
Жить без тибя мне д'никак нельзя.
Петр идет через луг, пошатываясь от восторга, не то от ядовитого испарения этих мест; великое в душе его теперь раздвоение: ему кажется, что он теперь понял все и все теперь он умеет сказать, рассказать, указать; а голос другой все-то ему шепчет: «ничего такого и нет, и не было», и ловит себя на том, что этот другой голос и есть он — подлинный; но едва он поймает себя на том, что безумствует, как ему начинает казаться, что тот, поймавший его голос, есть голос искушающего его беса… Так думает он и идет через луг; вдруг сзади, из-за его спины протягивается к нему светлая паутинка; обертывается, и видит, шагах в двадцати от него мужик из деревни Кожуханец, из голубей; вокруг кожуханца так и пляшет сеточка нитей, исходящих из головы, брызжет света лучами; «душа душе весть подает!» — радуется Дарьяльский, кланяется голубю; тонкой они друг другу понятной улыбкой обмениваются, и расходятся.
«Пусть я погибну, — думает Дарьяльский, — если изменю всему голубиному делу»…
«Ой ли!» — поддразнивает его голос: знает ли он, что этим словом он к себе подманивает смерть; нет, он не знает; если б узнал, взвыл бы от ужаса, шапку бы схватил да за тридевять земель от села побежал бы…
Едва отошел от пруда на сто шагов, приближаясь к дороге, как какая-то нарядная шарабанка мчится по пыльной дороге; барышня, видно, там правит сама призовым рысаком; ручки в беленьких перчатках, бледно-розовое в теплом в воздухе платье вьется волнами, а по тем бледно-розовым волнам, будто белые облачка, — кисея, кружева; крутится в воздухе беленькая кисейка, с соломенной развеваясь шляпы; из-под шляпы нежные локоны расплясались.
Вглядывается Петр — екнуло его сердце: стучит сердце, а отчего это так — не знает; ст ал посередь дороги и кричит от восторга:
— Стой, барышня, стой!..
Шарабанка остановилась: из-за лошади овальное высунулось лицо, пропадающее в пепельных волосах: детское вовсе это было лицо, строгое, с синими под глазами кругами, с ресницами бархатно-черными, покрывающими блистательные глаза; барышня дико уставилась на Петра испуганными глазами, бледно-розовый ротик дрогнул, ручка трепетно сжала хлыст: смотрит барышня не Петра…
Стой, да ведь это — Катя.
Петру кажется, будто ничего такого между ними не произошло и все осталось по-прежнему: ссора, измена, жениховство — да разве все это изменит то, что между ними есть: никакой ссоры и не было, а если и была, то кто помнит об этом теперь, в этих новых пространствах? Петру радостно и тепло.
— Хороший денек, Катя!..
Молчание: фыркает лошадь и бьет копытом.
— Ненаглядная деточка, давненько с тобой мы не видались…
При словах «ненаглядная деточка» бледно-розовый ротик дрогнул, а глазки будто на мгновенье позадумались, не блеснуть ли им приветом; но вот Катя презрительно поджимает губки; синий ужас светится уже из-под ресниц: щелкает хлыст, и рысак чуть не сбивает Дарьяльского с ног.
Дарьяльский обертывается и кричит вслед:
— Как поживает бабушка! И ей, и ей поклонись от меня…
Только пыль вьется там по дороге, будто никакой Кати и не бывало. Пьяный от воздуха, Петр не понимает безобразия того, что только что произошло.
«Вот тоже и Катя», — думает он и быстро шагает к попу.
У попа сидит урядник, Иван Степанов, лавочник и уткинская барышня.
— Здрасте, отец Вук. ол: чай да рай! Но поп как-то сухо подает ему руку.
— Солнышко, блеск, трепет сердечный! Здрасте, Степанида Ермолаевна…
— Пфф, пфф, пфф, — воротит лицо уткинская девица, не без лукавства скашивая на него глаза.
Глядь, а лавочника перед ним нет как нет: глядь — лавочник в окне уже ковыляет, к лавке.
— Чего это он захромал на левую ногу? Ночное происшествие ему не приходит в голову.