* * *
"…одной молодой опрометчивой женщине с ними знакомиться. Это была та самая, со множеством странностей и проказ, но очаровательная Софья Дмитриевна Пономарева, которую воспевал Александр Ефимович Измайлов, влюбленный в нее по уши. Да и не мудрено: всякий, кто только знал ее, был к ней неравнодушен более или менее. В ней, с добротою сердца и веселым характером, соединялась бездна самого милого, природного кокетства, перемешанного с каким-то ей только свойственным детским проказничеством. Она не любила женского общества, даже не умела в нем держать себя, и предпочитала мужское, особенно общество молодых блестящих людей и литераторов; последних более из тщеславия. Меня ввел к ней, по ее настоянию, Измайлов — на свою беду. Она тотчас обратила на меня победоносное свое внимание, но вскоре и сама опустила флаг; предпочла меня всем, даже трем окружавшим ее известным тогдашним красавцам: флигель-адъютанту Анрепу, Преображенскому капитану Поджио и сыну португальского генерального консула Лопецу. Они Должны были удалиться. Я остался ближайшим к ней из прежних ее обожателей и вполне дорожил счастливым своим положением. Я очень любил ее, любил нежно с заботливостью мужа или отца (ей было 22 года, а мне уже 29 лет) {14}, остерегал, удерживал ее от излишних шалостей, советовал, как и с кем должна она держать себя, потому что не всякий мог оценить ее милые детские дурачества; надеялся во многом ее исправить, требовал, чтобы она была внимательнее к мужу, почтительнее к отцу своему, человеку достойному и умному. Дело шло недурно: она во многом слушалась меня, в ином нет; нередко прерывала наставления и выговоры мои то выражением ребяческой досады, впрочем, мимолетной, то смехом, прыжками вокруг меня, или поцелуем, зажмурив, однако, узенькие свои глазки. Но вдруг втерся в дом их, чрез Александра же Ефимовича, тоже литератор, Яковлев, очень удачно писавший в "Благонамеренном" сатирические статьи. Говорю: втерся, потому что приглашенный однажды за темнотою ночи остаться ночевать на даче, что бывало со мною и с другими, остался совсем жить у радушных хозяев. При всем своем безобразии, бросавшемся в глаза, он был очень занимателен: играл на фортепьяно, пел, хорошо рисовал карикатуры. Тем и другим забавлял он ребенка-хозяйку, а с хозяином пил на сон грядущий мадеру. Конечно, приехавши в Петербург, за несколько пред тем месяцев, он не имел собственной квартиры и жил у какого-то знакомого, но все-таки такая назойливость была наглою. Этого мало. Подружившись с Дельвигом, Кюхельбекером, Баратынским (тогда еще унтер-офицером…)"
* * *
(Здесь сказывается то, что мемуарист не заплатил визитов упомянутым сочинителям, ибо тогда, быть может, он знал, что все они шумно жили еще в 819-м году, что брат С.Д.П. учился в Лицее на следующем после Дельвиго-Кюхелева курсе, что С.Д.П. приезжала в Лицей, что Боратынский еще в феврале 821-го года посвятил ей два или три стихотворения.)
* * *
"… Баратынским (тогда еще унтер-офицером, после разжалования из пажей в солдаты за воровство), он вздумал ввести их в гостеприимный дом Пономаревых, где могли бы они, хоть каждый день, хорошо с ним пообедать, выпить лишнюю рюмку хорошего вина, и стал просить о том Софью Дмитриевну. Она потребовала моего мнения. Я отвечал, что не советую, что эти господа не поймут ее, не оценят; что они могут употребить во зло, не без вреда для ее имени, ее излишнюю откровенность, ее неудержимую шаловливость…"
* * *
("… Этот отзыв понятен. В нем высказывается надменность и завистливое самолюбие писателя в соединении… с соперничеством в волокитстве… Грубое и жестокое о нем [О Боратынском.] выражение… отзывается злобою и местью раздраженного любовника и чванного стихотворца. Нескромное же хвастовство, с которым автор воспоминаний излагает отношения свои к С.Д.Пономаревой, конечно, более вредят ее доброму имени, нежели знакомство ее с молодыми литераторами, от которых он старался ее удалить" — так возмущался Николай Васильевич Путята, прочитав напечатанными сии мемории. Но это было позднее, в 867-м году. Да и о Путяте речь впереди, а пока, в 821-м году, Путята еще лишь читал некоторые пиесы Боратынского, но самого Боратынского не знает.)
* * *
"… ее неудержимую шаловливость. Пока дружеский этот совет, которого она, по-видимому, послушалась, оставался между нами, он ни для кого не был оскорбителен, но коль скоро, по легкомыслию своему, она не могла скрыть того от Яковлева — естественно, что приятели его сильно на меня вознегодовали. Случилось, что в это самое время, пользуясь летнею порою, отлучился я на месяц в одно из загородных дворцовых мест. Приезжаю назад — и что ж узнаю? Приятели Яковлева введены им в дом; на счет водворения его по шли невыгодные для бедной Софьи Дмитриевны толки, отец, сестра перестали к ней ездить. Глубоко всем этим огорченный, я выразил ей мое негодование, указал на справедливость моих предсказаний и прекратил мои посещения. Чего не употребляла она, чтобы возвратить меня? и ее увлекательные записки, и убеждения Измайлова — все было напрасно — я был непоколебим. Но чего мне стоило оторваться от этой милой женщины? На другой же день я насчитал у себя несколько первых седых волос. Спустя год, встретившись со мною на улице, она со слезами просила у меня прощения, умоляла возобновить знакомство. Я оставался тверд в моей решимости; наконец, уступил желанию ее видаться со мною, в Летнем саду, в пять часов, когда почти никого там не бывало. Она приезжала туда четыре раза. Мы ходили, говорили о прежнем времени нашего знакомства — и я постепенно смягчался, даже — это было пред отъездом моим в Казань — согласился заехать к ней проститься, но только в одиннадцать часов утра, когда она могла быть одна. Прощание это было трогательно: она горько плакала, целовала мои руки, вышла провожать меня в переднюю, на двор, на улицу. (Они жили близ Таврического сада, в Фурштадтской улице, тогда мало проезжей, особливо в такое раннее время.) Я уехал, совершенно с нею примиренным, но уже с погасшим чувством прежней любви…"
Довольно. Дальше он снова толкует о своих добродетелях и о безнравственности молодежи.
* * *
А Боратынский?
Судьба людей повсюду та же: надежда и вера — пиры и проказы — сладострастие и упоение — любовь и дружба — обман и измены — разочарование и уныние — клевета и коварство — бегство и изгнание — и тоска, тоска! Таков набор элегических услуг, предлагаемых судьбой. Жизнь не кончена в двадцать один год, а судьба, кроме новой слепой надежды, ничего не предлагает. Но ведь не может же быть, что и во второй раз, и в третий, и в четвертый она предложит разыграть тот же спектакль с участием и измены, и разочарования — вплоть до изгнания — по тому же сюжету? Должно же быть у нее припасено что-то иное, какой-нибудь сюрприз, который не предугадать сейчас?
Впрочем, даже если у судьбы есть иные сюжеты, финальные сцены все равно не разнообразны: тоска!
Не то чтобы эта тоска изнуряла душу ровной и постоянной тяжестью. Нет. У нее свои приливы, свои отливы, совсем неупорядоченные, происходящие даже не всегда от впечатления, а идущие изнутри души. Как бы это объяснить?..
Вот дождь начинается: мелкий, не грозовой, петербургский. Сумерки. Вы переходите через мостки над канавой, и ладонь нечаянно ложится на перила; "дождь начинается", — думается про себя, когда ладонь ощущает влагу, и вдруг эти перила, дождь, сумерки извлекают из памяти то, что, казалось, прочно забыто, ибо, не случись дождя, перил, сумерек, никогда не вспомнилось бы, что слова, только что пришедшие на ум, эти самые "дождь начинается", были не вашими словами и не с вашими интонациями сказаны, а сказала их та, воспоминание о ком разум уже изгнал, и сердце пусто от былой привязанности, и не алчете вы ее уже нисколько, а вот охватывающая грудь тоска говорит, однако, что нет! не забыть вам, потому что "дождь начинается" сказала она, когда после часа ожидания на условленной скамье вы прикоснулись губами к ее узкому запястью и она проговорила с той самой немыслимой, захватывающей дух интонацией: "дождь начинается", а дождь начался только что, внезапно, мгновением прежде, когда вы еще только взяли ее ладонь в свою и наклонились для поцелуя, а она тотчас со своей невероятной улыбкой добавила: "Увы! Прогулка не состоится. Видно, не судьба!" — и вы, еще осязая на губах дразняще упоительное ощущение, смотрите в ее глубокие, страстные глаза и как бы растворяетесь в них, язык деревенеет, выражение лица, должно быть, ужасно глупое, а потухший взгляд ваш не гармонирует вынужденной улыбке на устах, ибо, ожидая в продолжении часа на скамье, вы успели побороть дрожь первых минут перед встречей, к вам успело вернуться успокоительное равнодушие, вы вполне уверились, что обмануты в который раз, но помня, что ваша незабвенная способна совершенно искренне (чему вы сами свидетель) не заметить течения времени или перепутать по легкомыслию час свидания, придя не в четыре, а в пять, вы уже почти хладнокровно ожидали пяти часов, чтобы с пустой душою итти домой, как вдруг ее внезапное явление всего вас перевертывает, вы вскакиваете со скамьи с опрокинутым лицом, сердечная лихорадка разливает трепетание по каждому нерву, по каждому суставу, и вот вы стоите перед нею, еще держа ее легкую ладонь в своей, но как бы уже снова теряя ее, не замечая, как мелкие дождевые капли быстро осыпают ваш лоб и слыша повторенные слова: "дождь начинается" — теперь уже более с отчуждением, а затем с тою же улыбкой и с тем же тайным, неизъяснимым смыслом, каким наполнены бывали самые незначущие ее фразы: "Ведь вы придете сегодня вечером? Нет, нет! Не вздумайте прекословить. Умоляю вас. Я этого хочу. Я вас жду" — и, запретив вам провожать себя, она исчезает за поворотом дорожки, и вы идете с закружившейся головой в другую сторону, а, явившись к ней вечером, застаете у нее А***, В***, С***, Т***, Д***, позже вас приходят еще несколько человек, и вам не удается сказать ей двух слов, ибо она перепархивает от гостя к гостю, затевает игру, смеется, вам улыбается особенно — и только, и вы уходите с немыслимой досадой и тоской, клянясь не видеть ее более, но все равно приходите и завтрашним вечером, и потом почти каждый вечер, и в конце концов однажды поцелуй бесповоротно решает вашу судьбу, но оказывается, что он-то, поцелуй, и станет последней наградой вашей любви, и долго еще суждено вам страдать, молить, искать встреч, тосковать, пока наконец ум ваш не осветлит холодом рассуждения ноющее сердце, пока не вселится отталкивающая мысль о том, что сердце заблуждалось насчет любви вашей незабвенной к вам, ибо ее взоры, улыбки, слова — лишь следствие непомерного кокетства и какого-то вывернутого наизнанку честолюбия — честолюбия чисто женского, — пока сам ход времени и перемена обстоятельств не отлучат вас от ее гостеприимного дома, — вам суждена тоска, средоточием которой будет ваше безответное чувство, и, даже когда вы уже вытесните бесповоротно свое чувство, оно нет-нет, а будет вспыхивать резко и непредвиденно от каких-нибудь ничтожнейших причин, так же пронзающе, как когда вы, минуя мостки, задели ладонью перила и подумали про себя: "дождь начинается".