Услышавши мык, Василиса Сергеевна уши зажала, шипя с сатанической злобою; взглядом кольнулась:
— Мэ нон, — эмпоссибль сюппортэ: кэ вет'элль[99].
Он — испуганным пукликом бросился к креслу: склонился и видел: «она» посмотрела живыми глазами; он просто не мог видеть глаз, на него обращенных: такая любовь в них светилась:
— Что, Аннушка?
— Бы!
— Хочешь кушать ты?
— Бы!
Вознесенье пенсне на провислину сизую тщилось скрыть око, в котором слеза наливалась:
— На солнышко хочешь?
Свой рот разорвавши, хрипела — в настурции.
Вдруг, хрусталея, крыло коромысла: и ближе, и ближе; и — бац: протрескочило около рта, сев на рот обнажившийся:
— Быы!..
Отер слюни: вкатил ее в тень, сознавая, что кончилось «т о» зломученье, что все же живет в новом счастьи он, слюни стирал у Аннушки, Аннушку в кресле катая.
* * *
— Мэ ву ме лэссе[100]…— раздалося за ним.
Василиса Сергеевна зонтиком перерыхляла песочек; вернулся к ней: ждал, что уйдет; выжидала, что скажет; не выждав, сказала:
— Стеснять вас не буду. Он ей не перечил.
И голосом, вовсе угасшим, заметила, взглядом вперясь пред собою:
— Акация…
— Кажется мне, что — робиниа.
— Кажется, что из семейства бобовых…
— По-нашему значит — гороховик; ну, — я пошла…
Двадцатипятилетняя связь очень странно пресеклась: ботаникой.
Кисло пошлепав губами ей вслед, повернулся и, перевлекая зады, пошел к креслу; увялым лицом упал в руки; над креслом заплакал.
И — точно из бочки:
— Бы, бы.
Не винительным, нет, падежом возлежала, а дательным, — можно сказать: в падеже своем в нем совершила восстание к жизни; вознесши седины, катил — под лиловую штору; и — нет: катил в жизнь; лишь де юре катимый предмет, она двигалась силой вещей в расширенье сознанья, его за собой увлекая.
Мычанью Никита Васильевич не верил: по редким подслухам он знал, что сознанье «ее» — изострилось и что — не корова она, а — весьма «Анна Павловна».
Раз раздалось совершенно отчетливо:
— Гырр…
— Что такое?
— Гыры! Догадался:
— Гори! Говорила ж:
— Горит.
А хотела сказать: все — сгорит.
Ее мысли душили, лучася из глаз, — о той жизни, которая вспыхнула б, если бы жизнь стала жизнью, — не дрыханьем в ночи и в дни: с выделением пищи и слюнотечением; приподымалася глазом, с которого сняли очко, над своими мясами к далекому солнышку; с радостным мыком тянулась «Китюше», который — представьте — взрастал, оживленный слезою животного, с ангельским глазом; какой-то жизненок взыграл в его чреве — от глаза ее.
Прежде — урч подымался.
Она заливалась: слезами и ревом; сквозь счастье свое горевала, что вся эта жизнь протекала теперь лишь в одном сослагательном смысле: лишь в «бы» счастье было — «бы».
— Быыы.
Из-за смерти глядели на тело: на прошлое дело свое; продолжала она это прошлое дело в одном усвоении и выделении пищи.
* * *
С громчайшими дыхами, пот отирая свободной рукою, катал ее в сад: заскрипели колесики гравием:
— Если бы встала.
— И — если бы…
Жизнь в сослагательном смысле: сплошное — «бы, бы».
Не устраивая вахтпарадов своим убежденьям, над нею проделывал все, отстранивши сестру милосердия он; убежденно по саду катал; и — обласкивал мысленно:
— Женушка.
— Женка.
Была же не «женкой», а «женицей», вздутой, лиловой и потною: пала, как в битве. Катил ее к берегу. Берег же был вертипижистый; здесь коловертными быстрями, заклокотушив, неслось протеченье — внизу, сквозь ольшину, где воды тенели и в прочернь и в празелень; рыба стекалась руном в это место; шли далее — каменоломни (на той стороне), поливные и белые мели; и — пойма; над этой кручью пришлепывал старый артритик, рукою добойную тяжесть катя, а другой отирая испарину, заволосатясь, глазные шары закатавши и выпучась бельмами; снизу наверх протянулась глазами, пропятив губу, чтобы — слюни отер.
Добродушной толстухою стала.
Была-то ведь — злая.
Поправил на ней синеклетчатый плед; вытер слюни; и лоб завернул черным кружевом, чтоб комары не кусали; куда это каменность делась? Он весь пробыстрел; и — казался мешком, из которого вытек «душок», но в котором воспрянул жизненыш; в мешке, называвшемся лет шестьдесят «Задопятовым», связан был маленький очаровательный «пупс», вылезавший теперь, чтоб бежать в «детский сад», Задопятов был — зобом на теле.
Кто мог это думать?
Она!
Она — знала; она — не была; или — проще: от слова «была» оставалась одна половина; а именно: бы.
Сослагательное наклонение.
Ветер кидался песком, загрязняющим слюни, ей в рот; у ног — ерзнула ящерка, перебегая дорогу.
Над креслом себя изживал не Никитой Васильевичем, а «Китюшей», которого верно б она воспитала в «Никиту», а не в «Задопятова», выставленного во всех книжных лавках России (четыре распукленьких. тома: плохая бумага; обложка — серявая); вздувшись томами, он взлопнул; полез из разлоплины «пупс», отрываяся от жиряков знаменитого пуза, откуда доселе урчал он и тщетно толкался; а вот почитатели — «пупса» не знали; и — знать не хотели; ходили к сплошным жирякам: к юбилейным речам; почитатели ждали статьи о Бальзаке от «нашего достопочтенного старца»; он — вместо статьи подтирал ее слюни, из лейки левкой поливал иль — возился с хорошеньким «Итиком».
«Итик» захаживать стал, — белокурый мальчонок: трех лет; говорили, что жил он поблизости: в розовой дачке — налево; в носу ковырял, рот разинув на мык Анны Павловны; «Итика» гладил Никита Васильевич.
Пальцем указывал:
— Тетя больная.
А «Итик» — смеялся.
Вдруг «Итик» ходить перестал; и Никита Васильевич, важно надувшись и четким расставом локтей вздевши на нос пенсне — сам отправился к розовой дачке: разыскивать «Итика».
«Итика» не оказалось на дачке.
Но — спросим себя:
Неужели Никита Васильевич вместо общения с профессором словесности и переписки с Брандесом и Полем Буайе, предпочел вместе с «Итиком» делать на лавочке торт из песочку. Ведь — да.
Вместе с тем: закипала какая-то новая мысль (может — первая самостоятельная), оттесняя — все прочее: Гольцев, Кареев, Якушкин, Мачтет, Алексей Веселовский, Чупров, Виноградов и Пыпин, — куда все девались? «Душок», точно газ оболочки раздряпанной, — вышел; остался — чехол: он болтался — на «пупсе».
Известнейший Фауст, став юношей, — накуролесил; Никита Васильевич, — дурковато загукал.
Ну, что же?
Ему оставалось прожить лет — пять-шесть — лет под семьдесят: и девятилетним мальчонком окончиться; лучше впасть в детство, чем в жир знаменитости.
Омолодила — любовь.
Он любил безнадежной любовью катимый, раздувшийся шар, называемый «Анною Павловной»; в горьких заботах и в хлопотах над сослагательного жизнью катимого шара, над «бы», — стал прекрасен; он — вспомнил, как двадцать пять лет он вздыхал, тяготясь своей «злюженою»; о, если бы вовремя он разглядел этот взор без очков. Он узнал бы: она понимала в нем «Китю», страдавшего зобом величия: зоб с него срезать хотела; и зоб надувала — другая.
Боролась с другою; и — пала, как в битве.
Склонился над ней с беспредельною нежностью он: все казалось — вот встанет, вот скажет:
— Никита Васильевич, — вы «пипифакс» мне купите у Келлера.
Или — записку повесит:
— Прошу содержать в чистоте.
И, надев два огромных своих черно-синих очка, каблуком и твердейшею тростью пристукивая, очень спешно отправится на заседание «Общества распространенья технических знаний меж женщин», где женщины, под руководством ее телеграмму составивши, на кулинарные курсы пошлют (в день торжественный двадцатилетия):
Жарьте — полезное, доброе, вечное,
Жарьте, — спасибо вам скажет сердечное, —
Русский народ![101]
Не вставала: лежала коровой.
Так в облаке видим мы грезу; но облако — мимо проходит; коснуться — нельзя: и прекрасная жизнь с Анной Павловной осуществлялася лишь аллегорией, праздно катимой в пространство, откуда — сталел, живортутился пруд и откуда залопались отблески, точно немейшие бомбы, несясь к берегам, — поджигать берега: не дотянутся: лопнет у самого берега белая светом звезда; точно снимется с вод.
И погаснет, как «бы», угасавшее в темном, животном мычанье.
Пришлепывал — старый артритик — за креслом, глазные шары закатив, уставляяся бельмами в запад; но, ширясь от пят его, тень простиралась к востоку: гигантилась к Азии, немо спластавшись с тенями деревьев и став безголовой.
Так — мы.
Полагал, что путь наш протянут — пред нами, несемся в обратную сторону, чтобы, родившися старцами — «пупсами», кануть лет эдак под семьдесят: в смерть.