— Все-таки странно.
— Она чудная, Мария-то Родионовна. Всегда довольна. Это теперь-то. А уж всего, кажется, лишилась. И не думай, что она там какая-нибудь… Петрова, конечно, фамилия простая, а ведь барышней-то она какую фамилию носила. Выговорить подождать надо, — так высока. И ничего, как ни в чем не бывало.
Крылечкин стал прощаться, отыскивая спинной мешок, который он на всякий случай таскал с собою. Струкова крайне заинтересовала эта история незнакомых ему людей, и он охотно принял предложение книжника зайти на следующее утро вместе к Петровой посмотреть оставшиеся книги.
Проходить нужно было через кухню. По старой привычке холодных зим и уплотненного житья, она была наполнена людьми и остатками неподходящей мебели. В простенке стояли даже старинные английские часы, медленно и степенно звонившие одиннадцать, когда посетители вступили в пар и чад. Три женщины и подросток с мешком крашеных старых досок смотрели на свет бумажные деньги и, не обратив особенного внимания на пришедших, послали их в комнаты, но из узкого коридорчика почти в ту же минуту вышла молодая дама, которую Струков сейчас же узнал. Это она на днях уверяла его, что не важно провалиться в лужу. Она торопливо провела их в просторную, очевидно, нежилую, судя по отсутствию длинных труб через все пространство, комнату и, указав на пыльные полки с книгами, проговорила:
— Будьте добры, Максим Иванович, посмотрите книги без меня, что годится, отложите. О цене столкуемся. А я очень занята. Все минуты рассчитаны. С этой службой да хозяйством не видишь, как время идет. Того и гляди, что в одно прекрасное утро проснешься старухой.
— Ну, вам еще о старости рано думать.
— Да я и не думаю и нисколько ее не боюсь.
— Какая храбрая!
Мария Родионовна слегка нахмурилась и более задушевно произнесла:
— Храбрая? Ну, какая там храбрость! а что многих глупостей я теперь не боюсь, которые прежде представлялись непереносимыми, так это правда. Впрочем, моей заслуги в этом мало.
— Да, жизнь всему научит.
— И слава Богу, если научит. Струков зачем-то вступился:
— А ведь мы с вами встречались, и я даже вам представлен. Струков, Павел Николаевич.
— Вероятно, давно, еще в провинции.
Петрова не смутилась, но неохотно взглянула пристальней на покупателя.
— Верно, боится, что я знал ее мужа, — подумал Струков и поспешил добавить:
— Дня четыре тому назад на Бассейной.
— На Бассейной?
— Да, я, простите, свалился и попал в лужу.
— Да, у вас был довольно-таки жалкий вид, значит, мы — старинные друзья, — весело закончила хозяйка и протянула руку, которую Павел Николаевич поцеловал, хотя у него мелькнула странная уверенность, что это — не начало и не продолжение романа.
В разрозненном томе Вольтера Струков нашел мелко исписанную тетрадку. Не подумав, он начал читать и опомнился только когда кончил. Тогда же он сообразил, что это — не дневник позапрошлого столетия, а заметки последних лет и, всего вероятнее, самой Марии Родионовны. Тогда же он обратил внимание и на строчку вверху тетрадки:
— Читать после моей смерти.
Но кто же предполагался читателем? Во всяком случае, не он, не Павел Николаевич Струков. Ему было страшно неловко, но дело было сделано. Бежать сейчас к ней и признаться или все скрыть? Может быть, она хватится этой тетрадки и будет еще больше волноваться, не зная, в чьи руки она попала. Там были и куски дневника, и мысли, и выписки из книг, чаще всего (или это так показалось Струкову) именно из «Путешествия младого Костиса», которое, очевидно, за последние годы внимательно было прочитано.
И почему «после смерти»? Что побуждало молодую женщину искать выхода из такого непоправимого положения и что ее удержало?
Отрывки из тетрадки. Да нет, но, по-видимому, все написано в 1918-21 годах. Струкову запомнились они не в том, может быть, порядке, как они следовали один за другим в рукописи, но так, как они в голове у него соединились, объясняя автора. Может быть, более драматические сцены, более важные мысли им опущены, но то, что запомнилось, запомнилось не без причины же. Какой-то подземный ход души за этими разбросанными кусками был ему ясен.
Конечно, я нисколько не запомнила его лица и только на третий, на четвертый раз разглядела. Он простоват, но красивый и стройный. Полувоенная форма (как теперь говорится, «комиссарская») очень идет к нему, как и ко всем молодым людям. Когда Яков Давыдович в 45 лет напялил френч, это, конечно, смешно. Но видеть его мне очень тяжело. Зовут безвкусно — Аркадий. Странное все-таки положение, очень романтично, хотя без всякого романа.
Хорошо, что я барышня была деревенская и не презирала никогда физических занятий. Какими глупостями у нас набиты были мозги.
Сначала мне все снились всякие любимые кушанья, теперь перестало. Я ем все. Если случается, с удовольствием покушаю вкусные вещи, но от недостатка их не страдаю. Так и во всем. Это не аскетизм, а более точная оценка наших потребностей, все становится на свое десятое и даже двадцатое место. Физические наши потребности могут быть сведены до минимума. Это большое освобождение. Жалко, что я приведена к этому необходимостью, но приобретение остается приобретением.
Только не терять хорошего и бодрого расположения духа, — и все выиграно. Да и кого я испугаю своею злобою или малодушием?
Название учреждения, где я служу, чудовищно, но слова в таком роде я уже читала в книге телеграфных сокращений. Это — деловитость, конечно. Помнится, у Хлебникова теория, что для житейского и делового обихода введутся цифры, предоставя слова и их полнозвучное значение — одной поэзии.
Письмо от Лидии, она в Шанхае. Кто в Праге, кто в Цюрихе, Лондоне, Токио. Мы рассеялись, как в Библии, и мир тесен, как в XVIII веке. Всесветные граждане. Алексей Михайлович очень скучает в Берлине. Я думаю. Такой русский человек. И опять предрассудок. Родина — это язык, некоторые обычаи, климат и пейзаж.
Выписка из «Путешествия младого Костиса»:
«Дух злобы продолжал: для того старался, во-первых, разделить человеков на столько разных народов, сколько возможно было; повсюду возбуждал я национальную гордость, дабы одна нация ненавидела и гнала другую; везде старался ввести иные нравы, иные мнения, иные обычаи, иные одежды… Когда я разделил таким образом все народы, которые вообще долженствовали составлять одно общество, то принялся делить потом каждый народ. Разделил их на классы и отравил гордостью каждое сердце, дабы одно состояние почитало себя лучше другого и беспорядок умножился. Через разность мнений отвел я человеков от чистейшего разума и от пути к истине, чрез самолюбие — от любви к целому, чрез корысть — от пользы общественной. Одинакие органы, одинакие чувства, одинакие нужды имеют все человеки вообще, и для того равное почитание, равная любовь и равные выгоды необходимо должны соединять их. Равное ко всем почитание должно руководствовать ум ваш как закон, равная любовь должна руководствовать сердце ваше как средство; равная польза должна руководствовать действия ваши как цель».
Конечно, это — общие просветительные места XVIII века, но истина живет в них, и я понимаю преследования со стороны Екатерины II-ой.
Земной рай — бессмысленное мечтание, но, кажется, неискоренимое в человечестве.
В детстве у нас была ящерица. В положенное время она меняла шкуру. Нужно было видеть, как она вертела и била хвостом, терлась о стенки, старая кожа лопалась и сухими колечками разлеталась от ударов ее хвоста, покуда, веселая, помолодевшая, она не делалась ярко-изумрудной и блестящей. Так с нас, иногда не без труда, один за одним, слетают всевозможные предрассудки и зависимости, нелепые и смешные.
Мне мило многое, и — очутись сейчас с Лидией в Шанхае, я не без удовольствия посидела бы в ресторане, смотря на розовое море в компании с международными моряками, но мне очень скоро это надоело бы. И потом, я знаю теперь, что жизнь не в этом, что это — не главное, так же, как знаю, что не состоянием мостовых измеряется культура страны и что от неба нельзя отгородить ни вершка в личное пользование.
Не Аркадий ли дал толчок к моему перерождению? Может быть, и он, — и смерть мужа, не говоря об общих причинах. Странна только его (да не только его, а многих) жадность к жизни. Сама эта жадность понятна в двадцать лет, но направлена она на такие пустяки: на сапоги, палки, франтовство, театры. И это серьезно. Именно на то, от чего я благополучно избавляюсь. А любовь к жизни так нужна, так нужна. Но в какой-то другой форме, более одухотворенной, что ли! Может быть, это упоение вещественными благами, прежде для него недоступными, и пройдет. Подумать: к какому краху привела эта слепая вещественность Западную Европу?
И потом, я перестала считать свою почтенную личность пупом земли, и от этого только выиграла. Что называется «Награжденная добродетель»…