– Садитесь, пожалуйста! – сказал я и взял за руку портретиста.
Лакей фыркнул и кинулся вон: истерический смех раздался по коридору. Я запер дверь, и мне стало так же неловко, как и портретисту: Только тут понял я ужас такого положения. Я искоса взглянул на портретиста: он вертел свою шляпу в руках так, что она трещала. Воображенье ли меня обмануло, только мне показалось, что у него на ресницах дрожали слезы.
– Садитесь, пожалуйста! – сказал я умоляющим голосом и сам помог ему сесть.
Портретист сел на кончик стула. Я боялся взглянуть на него.
– Чьи это портреты? – спросил я после нескольких минут молчания, любуясь удальцами.
– Это-с остались… забыли взять… – отвечал, запинаясь, портретист и хотел привстать.
Я удержал его. Меня поразила деликатность ответа. Я догадался, что, видно, деньги не были заплачены за работу.
– Вы здешний? – спросил я.
– Да-с.
– Где вы учились?
– Я-с… я самоучкой больше!
– Неужели? – воскликнул я недоверчиво.
Портретист слегка покраснел и поспешил прибавить:
– Я с детства любил-с рисовать,
Я с благоговением смотрел на портреты, которые лежали передо мной на столе.
– Очень хорошо! как это вы могли дойти до всего?
– Страсть-с! я и день и ночь прежде трудился; нынче – вот так, здоровье…
И портретист замолчал.
Я поглядел на него, и мне стало больно: признаки неумеренности начинали налагать на его измученное лицо печать безжизненности; одутловатость щек и мутность глаз неприятно подействовали на меня.
– Много имеете работы?
– Очень-с мало, очень! Иной раз по целым месяцам кисти не беру в руки… здешним не нравится моя работа.
Я заметил горькую улыбку на его потрескавшихся губах.
– А цена какая вашим портретам?
– Оно дешево… очень дешево-с… да я рад и этому был бы иной раз: пять и десять рублей, смотря по величине.
Я чуть не закричал от ужаса.
– Вам невыгодно, я думаю? чем же вы живете? – спросил я.
– Да так-с.
И портретист невольно обдернул свой сюртук. Я покраснел, осмотрев попристальней его платье, оно было все в заплатках. Мы молчали оба. Мне так стало неловко, что я очень желал в эту минуту, чтоб портретист догадался и ушел; но он продолжал сидеть, потупя глаза.
– Вы постоянно здесь живете?
– Да-с… нет-с, я был в Москве.
– Долго?
– Года два-с.
– Что же вы там делали? тоже работали?
– О, я там очень хорошо жил; я много имел работы, очень много!
Глаза его оживились, и, помолчав с минуту, – он спросил с неожиданной развязностью:
– А вы надолго сюда приехали?
Я с удивлением посмотрел на портретиста: он о чем то думал.
– Нет… впрочем, я здесь по делу… смотря по тому, как оно пойдет.
– Что-с? – быстро спросил портретист.
– Я говорю, что не знаю еще, долго ли пробуду здесь.
Портретист дико смотрел на меня: видно было, что он совершенно забыл о своем вопросе. Мы опять сидели молча… Я встал, портретист тоже вскочил и, заботливо схватив свой стул, закопошился, не зная, куда его поставить.
– До свиданья! – сказал я и, взяв у него стул, подал ему руку.
Портретист сначала протянул мне свою шляпу, а потом уже чуть дотронулся до моей руки, как будто боялся обжечься. Я проводил его до дверей. Он успел споткнуться раза три на гладком полу и потом уж вышел. Я слышал, как лакей сказал ему:
– Ну-ка, давай двугривенник: ведь я тебя привел к барину!
Нельзя сказать, чтоб я спокойно спал в эту ночь. На другой день, часа в три после обеда – там уж так рано обедали, пошел я отдать визит портретисту и посмотреть его мастерскую, расспросив наперед полового, где живет Душников. Но это, впрочем, было лишнее: в том городе любой прохожий мог указать квартиру кого угодно. Я пришел к полуразвалившемуся домику о трех окнах и, взбираясь по темной и ветхой деревянной лестнице, чуть не разбил лба; ощупью нашел дверь и, отворив ее, очутился в кухне, до того натопленной, что трудно было дышать. Стон стоял в ней от множества мух. Девка лет семнадцати, спавшая на голом полу под овчинным тулупом, вскочила при моем появлении и, протирая глаза, пугливо спросила:
– Кого надо?
– Здесь живет господин Душников?
– Кого?
– Вот что пишет… Душников.
– А!..
И девка бросила робкий взгляд на полурастворенную дверь, ведущую в другую комнату.
– Кто там? Эй, Оксютка! – раздался оттуда неприятный женский голос.
Я заглянул в дверь. Почти всю небольшую комнату занимала огромная кровать с пестрыми ситцевыми занавесками. Пуховики возвышались до потолка, так что взобраться на них можно было только с помощью подмостков. Может быть, потому владетельница комнаты предпочла улечься, свернувшись, на небольшом сундуке и, вероятно, опасаясь озябнуть при двадцати пяти градусах тепла, прикрыла плечи меховой душегрейкой.
– Здесь живет господин Душников? – спросил я, не решаясь войти.
– Ах, господи! Оксютка! – вскрикнула хозяйка и вскочила с сундука.
Она была высока и полна, с черными зубами, одета по-городски; платье у ней назади не сходилось на четверть; волосы, в которых торчала роговая гребенка, были растрепаны, отчего ее грубое лицо приняло страшное выражение. Сильно топая ногами в шерстяных спустившихся чулках, она подошла к двери и, высунув голову, внимательно оглядела меня.
– Кого вам, батюшка, угодно? – спросила она с тривиальной любезностью.
– Господина Душникова, – отвечал я сердито.
Распахнув дверь во всю ширину, хозяйка явилась в кухню и, то приподнимая, то погружая глубоко свою неуклюжую роговую гребенку, с наслаждением чесала голову.
– Да здесь, что ли?
– Пожалуйте сюда! – ласково сказала она и отворила дверь в сени.
Мы поднялись еще несколько ступенек. Хозяйка бойко отворила дверь и повелительно крикнула в комнату:
– Семен Никитич, вас спрашивают!.. Пожалуйте-с, – прибавила она, приглашая меня войти. – Ну, скорее, скорее, господин ждет!
И она с ворчаньем спустилась с лестницы.
Я вошел в комнату, если так можно назвать грязный чулан, и заметил, что портретист, спрятавшись за дверью, торопился надеть свой засаленный сюртук; но рукав вывернулся; портретист никак не мог найти его.
– Не беспокойтесь! – сказал я, заметив, что пот выступил у него на лбу.
Портретист принялся кланяться. Я оглядел комнату, и дрожь пробежала по моему телу. Несмотря на лето, в ней было сыро и мрачно. Единственное окно, завешенное дырявым передником, слабо освещало грязную, оборванную мебель: кожаный диван с деревянной спинкой и ситцевой подушкой, хранившей свежие следы головы несчастного портретиста, два стула и длинный простой стол, на котором вместе с красками валялись объедки пирога и балалайка. На мольберте висел старый жилет и шейный платок, в углу стоял полуразвалившийся комод – вот и все… Да, я еще забыл сказать, что пол и потолок совершенно покривились на один бок.
Вышедши из засады и поклонившись мне в сотый раз, портретист схватился за стул, вытер его полою своего сюртука и предложил мне. Потом он кинулся прибирать на столе, обнаруживая такую мучительную суетливость, что я раскаялся, зачем пришел к нему.
– Я думаю, вам здесь очень дурно работать? – сказал я, приняв на себя роль хозяина и усадив портретиста.
– Нет-с… то есть очень-с.
И портретист оглядел свою комнату с таким видом, как будто прежде и не подозревал, что мастерская его не очень удобна.
– Позволите посмотреть? – - спросил я, протянув руку к листу, на котором заметил какую-то фигуру. – Господи! да это я! – вызвалось у меня невольно.
Портретист сконфузился и, выдвинув ящик у стола, достал оттуда тетрадь вроде альбома и предложил мне. Я начал рассматривать альбом; много было хорошего. Больше всего поразило меня смуглое лицо молодой женщины, которое повторялось беспрестанно; в этом оригинальном лице было что-то привлекательное и страшное.
Между тем портретист, прибирая комнату, нечаянно толкнул какую-то стеклянную посудину и сильно сконфузился. Желая показать ему, будто я не слыхал этого обличительного звука, я спросил, указывая на смуглую женщину:
– Позвольте узнать, чей это портрет?
Заглянув в тетрадь, портретист ахнул, вырвал у меня альбом и, судорожно повертывая его, весь бледный, пробормотал:
– Извините-с… я ошибся, это так… я сам для себя…
– Ничего-с, помилуйте!
– Вот извольте другую.
И он подал мне другую тетрадь. Я пересмотрел все и окончательно убедился, что несчастный портретист при других обстоятельствах мог быть великим художником. Тут случайно бросилась мне в глаза довольно большая картина, стоявшая в темном углу и повернутая к стене.
– Можно, посмотреть? – спросил я, указывая на картину.
Портретист смешался; я замолчал и принялся снова пересматривать тетрадь. А он опять засуетился в комнате. Так прошло минут пять. Я поднял голову – и остолбенел. На мольберте стояла картина, изображавшая смуглую женщину, купавшуюся в речке, покрытой болотными белыми лилиями. Портретист заботливо устанавливал картину, стараясь отыскать выгоднейшее освещение, наконец поднял дырявый передник у окна и начал внимательно смотреть на картину, как будто совершенно позабыв о моем присутствии. Я вскочил и кинулся ближе: женщина, казалось мне, была живая; ее жгучие черные глаза лукаво смотрели на меня; свежестью дышала ее смуглая кожа; полураскрытый рот весело улыбался. В ее черных, как смоль, роскошных волосах красовались белые лилии, переплетенные одной прядью косы; а другая прядь, полурасплетенная, падала на цветы и широкие листья, окружавшие высокую грудь и пышные плечи красавицы, полускрытые в воде. Рука ее, строгой формы, тянулась сорвать еще цветов, и на ней висели зеленые тонкие травы. Отделка была необыкновенно тонка и изящна. Я повернулся с намерением обнять художника; но я не узнал его: ничтожное и жалкое лицо его одушевилось, глаза блестели, он стоял прямо и гордо смотрел на картину. Я долго любовался художником и его произведением.