Это не образ, это то, что я увидел. Он сидел в комнате и вслух сам с собой разговаривал. Пил и снова разговаривал. И с нами. И с девочкой, которая со страхом смотрела на него и третью ночь не спала. Он бредил, хотя нас всех узнавал и как бы почти понимал, где он находится. И пил, пил...
На пятый, что ли, день появилась его мама и дочка Татьяна. Свою маму Виль шутя называл "Сарра с револьвером". Говорят, она была в революцию комиссаршей и чуть ли не с нее делался известный образ в пьесе Вишневского. Они тут же со скандалом прогнали бедную девочку, спаса-вшую Виля все эти дни, нагрубили обслуге и нам, которые собрались чем-то помочь, и тут же увезли Виля в клинику. Оттуда он уже не вышел.
Был я свидетелем и еще одного крушения, когда здесь пребывал Юрий Казаков... Обычно он работал у себя на даче, в академическом поселке под Загорском, но тут вдруг заехал в Переделки-но. Думаю, из-за врачей: здесь всегда можно было получить медицинскую помощь.
Сразу же нашлись доброхоты, которым было лестно погреться около чужой славы. И шли к нему с бутылочкой еще с утра... Один начинающий переводчик, из Ташкента, отставной полков-ник, приехавший в столицу в поисках нужных знакомств и издателей, особенно прилип к Казакову и каждый день накачивал его коньяком. Ему нравилось, что сам Казаков может говорить с ним как с равным о литературе.
Но Казаков разговаривал не с ним, он разговаривал с бутылкой. Я уж разок-другой пытался внушать богатенькому полковнику про опасность, которая исходит от его бутылочек для жизни Казакова, и даже заходил как бы посидеть, чтобы оградить его от очередной пьянки. Но это плохо удавалось. Полковник, изнывающий от безделья, уже с утра торчал там, и Казаков кричал мне от стола:
- Старич-чок, дав-вай заходи, м-мы уже свободные!
Имелась в виду бытующая у литераторов фраза: с утра выпил и весь день свободен!
Когда же нам удавалось посидеть вдвоем и он был трезв, я много услышал от него презанят-ного. Однажды, повествуя о поездках на Север, который он так колоритно описал, поведал он и как сидели они где-то, кажется на Печоре, в ресторане вместе с Евтушенко Женей, и тому было не по себе, что его никто здесь не узнает. И послал он в ансамблик на сцене записку, мол, прошу исполнить мою песню... и подпись: Евтушенко. И когда ее зачитали и весь зал к ним обернулся, Женя перестал дергаться... Успокоился и весь вечер уже был в хорошем настроении.
Но Казаков не менее знаменитого поэта любил замыкать разговор на себя, и был я свидете-лем беседы двух тогда соперников, его и Георгия Семенова в Доме литераторов в кафе. Георгий долго рассказывал за рюмкой о новой своей повести, на что Казаков, недовольно морщась и выпячивая губу, произнес с досадой: "Ну что ты, ста-рич-чок, все о с-себе да о с-себе, давай поговорим о лит-тера-тур-ре... Вот я т-тоже кое-что написал..."
Кстати, с Казаковым я в одно время заканчивал Литературный институт и впервые прочел его прозу в рукописном журнале "молодых" и был потрясен сочностью языка и яркостью описа-ния природы. А однажды мне пришлось наблюдать, как выдернули его к ректору Серегину, и Казаков, стоя в его кабинете и выслушивая очередное внушение по поводу пропуска занятия, бросил тому в лицо, брезгливо выпячивая нижнюю губу: "Мы хоть пишем, а вы-то чего тут делаете, господин Серегин?" И, не оборачиваясь уже на истерический начальственный окрик, пошел к дверям.
Серегин был известен своей оголтелостью. Администратор, туповатый, ограниченный и злейший антисемит. Его боялись. Он мог делать и делал всякие пакости. Именно в его правление были исключены из института и Евтушенко, и Юнна Мориц... Я подумал тогда, что Казаков сильный человек... Но с водкой он не совладал. После Переделкина снова попал в больницу. Говорят, поправлялся, звонил друзьям и просил принести ему пишущую машинку... Строил творческие планы... С вечера позвонил, мирно беседовал... А ночью умер.
А у меня от встречи с ним в Переделкине осталась принадлежащая ему книжка Набокова, которую он дал мне на вечерок почитать. Наши комнаты были напротив, и нам удавалось иногда поговорить. И я не почувствовал, что он слышит только себя. Он к себе прислушивался, но это другое. Да он и сам был другой, мягкий и необыкновенно внимательный. И усталый.
- Старич-чок, а что, если нам махнуть на Север? - спрашивал, чуть заикаясь, и загорался, и начинал мечтать. Я соглашался: отчего не поехать, хотя знал, твердо знал, что никакого Севера у нас с ним, к сожалению, уже не будет. А даря сборник рассказов, выпущенный к его пятидесятилетию: "Во сне ты горько плакал", написал мне среди прочего и такое: "...А не поехать ли нам на родину следующим летом? Ты на Вазузе бывал? Давай же отчизне посвятим..."
Обозначено это декабрем семьдесят девятого года, в Переделкине.
В разное время при разных обстоятельствах здесь появлялся Женя Шерман со своим "шерман-бренди" и с молоденькой, как всегда, фантастически красивой девкой; и Валя Гринер привозил на семинар очеркистов и угощал нас копченой олениной и тутовой водкой, такой креп-кой, что продирала до костей... И Поленов у меня тут был, в последний год своей жизни, а уж о трех поэтах, не названных поименно, я не говорю: Олег Дмитриев, если кто узнал, тут однажды с Валерием Осиповым били штатного стукача Алексея Першина... А Толя Злобин составлял здесь свои знаменитые афоризмы, такие примерно: "закон социализма: все не для всех", и замышлял против официального Союза писателей движение "Апрель"...
И Георгий Садовников, разгуливая мимо секретарских дач, показывал моему, тогда еще маленькому Ванюшке, на трансформаторную будку и всерьез утверждал, что это его дача. И проблема единственная только в том, как туда, внутрь, попасть.
А в более отдаленные времена в нескольких коттеджах здесь проживали студенты нашего института и Герман Флоров размещался в одной комнате с Анатолием Кузнецовым. А третьим с ними был тихий мариец Валя Колумб, голубоглазый, спокойный; он учился играть на гитаре и писал лирические стихи. Однажды ночью, встав по нужде, он перепутал наружную дверь с балконной и выпал со второго этажа. Но удачно выпал, в крапиву. А когда постучался в наружную дверь, Герман спросонья никак не мог взять в толк, каким образом его дружок, с вечера бывший здесь, оказался за закрытой дверью.
Женился Колумб на дочке здешней работницы Вали, а когда умер, совсем молодым, Валя показала мне резиновую вешалку (были такие надувные вешалки) и произнесла суеверным шепотом: "Вот его нет, а дух его еще остался... Он ее перед самой смертью надувал. Я все хранила, держала, но сегодня я его дух отпустила..."
С Лидой Медведниковой мы дружили с Братска. Она, кажется, сбежала туда от кредиторов, не закончив нашего института, и была там этаким ангарским соловьем: компании, посиделки, гитары. Работала она в геологической партии и гуляла на нашей, той самой свадьбе в "старом клубе у реки". А потом она вернулась в Москву, возобновила занятия в институте и, долгое время не имея жилья, кантовалась в Переделкине. Вышла замуж, и мы с женой Валей, в свою очередь, были приглашены к ней на свадьбу. Муж был много моложе ее, поэт Саша Тихомиров, темный, большеглазый, стройный, просто красавец, но чудаковатый, про таких говорят: не от мира сего. Об этом поговаривали за его спиной, и я не сразу понял, в чем тут дело. Просто со своим молчали-вым, тихим поэтическим нравом он плохо вписывался в сегодняшний быт, и практичные родители решили поженить его на женщине, которая была бы поопытней, постарше и могущей его направ-лять в жизни. А его не надо было направлять. Ему не надо было мешать.
В то время звучала модная песенка про Мари, которая "не может стряпать и стирать, зато Мари умеет танцевать...". Это все, конечно, про Лиду. Спеть, сыграть на гитаре, поддержать компанию, вот ее характер. И если в песне далее утверждается, что "тот, кто станет мужем ей, будет счастливей всех мужей"... Вряд ли это про Саню, как мы его прозывали. Жалкая попытка его родителей найти Сане жену и няньку вряд ли была удачной. Но в общем, как-то они жили. Ну а мы на той свадьбе на мотив "Мари" (конечно, это совпадение) пели бойкую песенку, в которой был зашифрован тогдашний доклад Никиты Хрущева, обещавшего нам райскую жизнь в самом ближайшем будущем. Наш ни во что не верующий народ отнесся к Никите, как и его докладу, со снисходительной улыбочкой.
Так что песня (ни в каких фольклорных сборниках ее нет) отражала всеобщее настроение.
Кукуруза - это хлеб, это мясо и паштет,
Неуклонно повышай кукурузы урожай...
Припев у песенки был такой:
Ура, ура, догоним США
По производству мяса, молока,
Ну а потом перегоним США
По потребленью вин и табака...
Там даже будущее наше рисовалось, по Хрущеву, так:
Течет молочная река, и мясные берега,
Растет потребление на душу населения...
Заканчивалась она с очень большим пафосом:
Слава колхозному труду, нам дающему еду,
В шестьдесят восьмом году