с друзьями его дочери, и эти мысли тревожили и нервировали его. Как будто зудящая ранка.
— А что же вам тогда надо? — спросил он, все еще не убирая руку с ее плеча.
Она была одновременно дерзкой и хрупкой, и эта дерзость еще больше подчеркивала ее хрупкость или, лучше сказать, подчеркивала все, что в ней уже было сломано.
— Мы наслаждаемся друг другом, — сказала она. — Пытаемся, по крайней мере.
Правой рукой он провел по волосам. Левая рука так и осталась у нее на плече, как будто была парализована.
Ему не нравились ее ответы, он не желал их больше слышать. Так называемые бунтари, вот кто эти молодые люди. Те, кто ничего не производит, те, кто не понимает, насколько важно смотреть на мир критическим взглядом, насколько важно работать, работать и еще раз работать, а вместо этого считают наслаждение своей целью. Что за самоуверенность. Бессердечная самоуверенность.
— Мы? — спросил он. — Мы? Я не уверен, что существует какое-то «мы». Например, ты и я, разве мы — это «мы»? Я так не думаю. От чьего имени ты говоришь?
Что на него нашло? Зачем он начал эту дискуссию? Что он собирался доказать этому ребенку, который не любил ни рыбу, ни школу? Ему нужно было оставить ее в покое, дать ей возможность вариться в собственном соку. Не опускаться до ее уровня, каким бы ни был этот уровень. Он должен быть выше этого, ему ведь почти шестьдесят. Мужчины под шестьдесят должны быть выше подобного. Но он снова и снова, каждый час заново, каждые пятнадцать минут обнаруживал, что кто-то как будто пытается постоянно что-то ему доказать: а он не был выше этого. Что ни возьми, он не был выше.
— Я считаю, что «мы» существует. Я думаю, что имею право сказать: «Нам этого не надо, нас не интересует „люблю“. Нам этого не надо. Может, вам надо. А нам не надо. Нам, на хрен, ничего такого не надо». Я надеюсь, что вы считаете меня нахалкой, но я полагаю, что и вы городите ерунду. Я думаю, что очень много людей городят ерунду и думают, что им позволено, что так можно, потому что они старше. Или потому, что у них есть деньги. Я не умная. Не такая умная, как говорят в школе, но я знаю, что такое «городить ерунду».
— Мне нужно вернуться к гостям, — тихо сказал Хофмейстер. — Мы еще поговорим об этом. Позже. В другой раз. Нельзя списывать со счетов любовь, Эстер. Я тоже пытался это делать, когда мне было столько же, сколько тебе сейчас. Я пытался отрицать любовь. Я многое могу об этом тебе рассказать. Приходи к нам как-нибудь поужинать. Тирза будет рада. До ее отъезда. Она уезжает в Африку, ты же знаешь?
— Мы. Теперь вы сами это сказали. Мы еще об этом поговорим. «Мы», видите же, оно существует. Мы вдвоем — это же «мы». Нравится вам это или нет. Так что мы — это «мы».
Он посмотрел на нее. Его рука до сих пор лежала у нее на плече. И вдруг впервые понял, что его жизнь причиняет боль, не жизнь вообще, а его собственная жизнь, он понял это, когда посмотрел в лицо Эстер без буквы «ха». Ему нужно было подумать, что это может значить. Что значит боль?
— Мне нужно идти, — сказал он и сам ужаснулся, как умоляюще это прозвучало, как беспомощно, как мало было в этом авторитета. — Пропусти меня.
— Можно я тут побуду?
— Тут?
Его рука соскользнула с ее плеча. Вечер был жаркий, но ему вдруг стало холодно. Он едва не застучал зубами.
— Тут. — Она показала на садовый инвентарь.
Он обвел взглядом мешок с навозом, мешок с землей, бензопилу, грабли, газонокосилку, ведро и пустой ящик из-под мандаринов.
— В сарае? Но тут же никто ничего не празднует. Тут ничего нет, дорогая. Тут вообще ничего нет.
— Я люблю быть одна. Мне просто нужно…
Она взяла ведро, перевернула и села на него.
— Видите, — сказала она. — Мне очень удобно. Я никому не помешаю.
Он засомневался, можно ли ее здесь оставить. Все-таки это было немного странно. Запереться в одиночку в сарае, когда в гостиной в полном разгаре веселый праздник. Хотя он и сам прятался в спальне во время вечеринок своей супруги. Но он ведь мужчина, и он уже тогда был взрослым мужчиной. Он не умел заводить друзей, но пришел к выводу, что и с двумя дочерьми ему тоже очень неплохо.
— Ладно, — сказал он. — Я не против. Если ты так хочешь. Если ты именно так проводишь время на вечеринках. Я принесу тебе что-нибудь попить. Чего бы тебе хотелось? И можешь включить свет. Тут есть свет. — Он показал на выключатель. — Может, дать тебе что-нибудь почитать? Свежую газету?
— Благодарю вас. Я не хочу читать. Я просто тихонько себя поглажу.
Он наклонился к ней, как будто не расслышал, что она сказала. Он и в самом деле не понял, что она сказала.
— Что ты будешь делать?
— Буду себя гладить. Тихонько. Вот так.
Правой рукой она провела по своей левой руке. Медленно, как будто в первый раз трогала что-то незнакомое. Рептилию. Словно ее рука была ящерицей.
Он несколько секунд наблюдал это зрелище с легкой неприязнью, и в голове у него застучало все сильнее: я не желаю этого видеть. Не сейчас. И вообще никогда.
Вдалеке слышались звуки праздника и веселые голоса.
Она проводила рукой по кисти, на которой было записано два телефонных номера, а потом поднималась выше. И обратно. Туда-сюда. Не ускоряясь. Но и не останавливаясь.
— Эстер, — сказал он, стараясь придать голосу как можно больше убедительности, — там, в доме, огромное количество людей, которые с огромным удовольствием захотят тебя погладить. Пойдем со мной в гостиную, я познакомлю тебя с отличными ребятами. Хотя, я думаю, вы уже и так друг друга знаете. Пойдем со мной. Не надо сидеть тут одной. Тебе нечего делать в сарае.
— Я лучше сама. Поглажу. У меня лучше получается.
Он застыл на минуту и растерялся. Ему нужно было ее уговорить, но он не знал как. Он считал безответственным оставлять ее здесь одну. Совершенно безответственно. Взрослый человек может сколько угодно прятаться в сарае, пока остальные веселятся в доме, но только не юное дитя, которому в голову могут полезть нежелательные мысли.
— Господин Хофмейстер, — сказала она, продолжая гладить себя по руке. — А вас самого кто-нибудь гладит?
Ни слова не говоря, он вышел из сарая. Он не желал продолжать