несли на малиновых подушках малый омофор и крест с панагией. За ними, протяжно запевая, двигались певчие, духовенство, два митрополита и один епископ.
Гроб с телом патриарха везли шесть лошадей. Четыре дьякона по углам гроба помахивали кадилами, шесть священников поддерживали балдахин, двенадцать факельщиков несли пылавшие факелы, двенадцать почетных граждан города держали зажженные свечи; позади гроба шел граф Ланжерон с высшими военными чинами… За ними следовали уже все остальные.
На третий день останки патриарха были перенесены из Преображенской церкви в Греческую Троицкую церковь и погребены в ней.
Еще не закончилось погребение, как начался погром – первый в истории Одессы.
«Это было общее нападение на евреев… на всех трех рыночных площадях в одно и то же время и час. Одесская полиция, должно быть, уже слышала об этом плане, потому что евреев предупредили, чтобы они не выходили сегодня утром, не попадались на глаза и не открывали свои лавки…
Истязание детей Израиля было отвратительным. Их избивали большими деревянными палками. Потекла кровь. Некоторые были убиты; еще несколько тяжело ранены; некоторые ослеплены… На Еврейской улице, в квартирах, даже в синагоге, творились безобразия, окна и двери были выбиты, в один момент сто еврейских семей потеряли почти все.
После этого, конечно, было начато строгое расследование. Произведены аресты. Но выяснить, кто виноват, было сложно. Говорили, что все эти беспорядки были спровоцированы греками, обвинявшими евреев в предательстве своего дела в Константинополе. Но несчастные одесские евреи были невиновны в том, что произошло в Константинополе… Они не знали, за что их убивали, громили и грабили».
Так описывал погром немецкий писатель и журналист Генрих Чокке.
Одесские евреи действительно были невиновны в гибели патриарха. Как были невиновны в ней и паломники, направлявшиеся на турецком бриге в Мекку. 28 апреля два корабля греческих повстанцев захватили бриг. Все турки на борту, включая экипаж, муллу и паломников, были вырезаны – «в отместку за патриарха Григория».
Восставшие, отлученные патриархом, теперь размахивали его именем, как знаменем. 5 октября они взяли главный город Пелопоннеса, Триполицу. Победа увенчалась массовой резней турок и евреев: не менее девяти тысяч мужчин, женщин и детей были убиты.
Количество мирного греческого населения, уничтоженного турками во время восстания, не поддается исчислению.
Восстание захлебнулось. Лишь военное вмешательство России, Франции и Англии вынудило османское правительство признать в 1829 году автономию Греции.
После чего произошло то, что и должно было произойти. История писалась «жаркими сторонниками и хвалителями греческой Этерии и восстания 1821 года, желающими во что бы то ни стало связать с этим „великим делом“ выдающееся в греческой церкви лицо патриарха Григория» (Федор Курганов).
Были отысканы различные «свидетельства», доказывающие, что патриарх был чуть ли не духовным главой этеристов; «подлинные» письма, в которых он призывал к лицемерию и двуличию ради их победы… Якобы после отлучения этеристов патриарх в ту же ночь явился в собор и это отлучение тайно снял. Даже османские власти, обвиняя патриарха, не додумались до такого.
Сходным образом оправдывалось и уничтожение этеристами евреев. Жалкая кучка отщепенцев, которой власти приказали сбросить тело патриарха в море, превратилась в высших раввинов, которые сами упросили султана выдать им тело для поругания; да еще заплатили за это восемьсот пиастров…
Поэт томился в Петербурге.
Стоял дождливый северный апрель 1828 года. Поэт жил в Демутовом трактире, глядевшем окнами на темную Мойку. Что за унылый вид! Город пышный, город бледный… Скука, холод и гранит. И он посреди этой скуки. Скоро ему двадцать девять.
Россия, наконец, вступила в войну с Османской империей. Что ж, лучше поздно, чем никогда. Следовало, конечно, сделать это семь лет назад, а не бросать этих несчастных этеристов с их легкомысленными вождями на произвол судьбы. Какое было прекрасное начало! И как быстро оно выродилось в печальную карикатуру. Он видел в Кишиневе и потом в Одессе этих «новых Леонидов». «Толпа трусливой сволочи, – писал он тогда Давыдову, – воров и бродяг, которые не могли выдержать даже первого огня скверных турецких стрелков… Ни малейшего понятия о военном деле, никакого представления о чести, никакого энтузиазма».
А Ипсиланти, в которого он так верил? После несчастного сражения при Драгашанах, где погиб цвет греческого юношества, князь ускакал к границам Австрии и послал оттуда проклятие своим прежним сподвижникам, которых называл трусами и негодяями. Потом пять лет томился в австрийских застенках, наконец был выпущен по ходатайству государя Николая Павловича живой руиной и вот пару месяцев назад скончался… И, однако, какая судьба! Готовый роман.
Что ж, он и напишет этот роман. Пора делать себе имя в прозе, за прозой будущее. Но нужны сведения, впечатления! Где ж их взять? Уж конечно, не здесь, глядя в стылые воды Мойки. Он написал прошение зачислить его в действующую армию, он должен побывать в Турции: история делается на войнах. И вот… отказ! Так и торчи до старости в этом безжизненном городе.
…Вечером, точно почувствовав его хандру, стали являться друзья. С друзьями он расцветал, горечь отступала. Пришел осторожный, милый Жуковский. Вяземский привел с собой Мицкевича. Где-то подобрали старика Крылова, решено было устроить дружескую пирушку. Мицкевича уговорили угостить их знаменитыми его импровизациями. Польского никто не знал, но поляк умел мастерски импровизировать и французской прозой. Мицкевич немного поотказывался, сравнив мысли, выражаемые на неродном наречии, с лавой, кипящей под землей, но не имеющей вулкана, чтобы извергнуться… Сам он в этот момент точно напоминал вулкан. Он стоял с бледным лицом, освещенным множеством свечей.
На небольших бумажках были написаны предполагаемые задачи. Вытянули жребий:
– Приплытие к одесскому берегу тела константинопольского патриарха, убитого турецкой чернью!
Головы собравшихся закивали. Тема и поэтическая, и современная…
Мицкевич на несколько минут задумался. Он недолго жил в Одессе и, хотя не застал самих похорон, обладал достаточным воображением, чтобы дорисовать нужное. Выйдя чуть вперед, он начал…
«Выступил он с лицом, озаренным пламенем вдохновения: было в нем что-то тревожное и прорицательное. Слушатели в благоговейном молчании были также поэтически настроены. Чуждый ему язык, проза, более отрезвляющая, нежели упояющая мысль и воображение, не могли ни подавить, ни остудить порыва его. Импровизация была блестящая и великолепная. Жаль, что не было тут стенографа. Действие ее еще памятно; но, за неимением положительных следов, впечатления непередаваемы. Жуковский и Пушкин, глубоко потрясенные этим огнедышащим извержением поэзии, были в восторге».
Так через много лет вспоминал этот вечер Вяземский.
…Ночью поэт долго не мог заснуть. Вначале мысли кружили вокруг Мицкевича и его дара. Потом перешли на патриарха