Над холмом и над дорогой вытянулись тёмные, тяжёлые облака. Блеснула молния, где-то близко загрохотал гром. Густой, тягучий удар как будто опустился на землю и замолк. Накрапывал крупный и редкий дождь. Мы с Кузьмой распрощались.
* * *
В течение следующей недели, по ночам, мы часто сходились с Кузьмою у каменной стенки, откуда были видны берега родины, и беседовали. Я снабжал Кузьму папиросами, он угощал меня российскими подсолнухами, и дружба наша укреплялась.
Вскоре я познакомился и с «хозяином» Кузьмы. Это был лохматый и бородатый мужичонко с обильными веснушками на лице. В открытых серых глазах его почти всегда играла какая-то лукавая усмешка. Ходил он скрючивая спину и как будто неуверенно ступая кривыми ногами, и при этом топал тяжёлыми и большими сапогами по земле как по полу. Зарабатывал российский печник в Финляндии очень хорошо, на своё будущее в чужой стороне смотрел с оптимизмом и говорил:
— Второй год вот собираюсь перевезти жену сюда, да всё на старине с делами не управлюсь… Пять человек нас, братьев-то, с разделом-то всё раздоры и идут…
Кузьма относился к своему «хозяину» двойственно: говоря с ним, льстил ему, а за глаза бранился:
— Аспид этот, Петруха, живодёр! Семьдесят пять копеек в день платит, а разве это подёнщина по тутошним местам!?. Опять же и кормит-то плохо. Кажный день селёдка с хлебом да чай…
— Скуп, что ли, Петруха-то?
— Не скуп он, а так что-то… Всё говорит, что, мол, вот уродится молодая картошка — будем картошку есть. Уродилась картошка, а он всё селёдкой да хлебом кормит. Уж и опротивела же мне эта селёдка! Только пьёшь гораздо, а в брюхе пусто!
Он немного помолчал и добавил:
— Хорошо зарабатывает Петруха! С весны-то сотни три домой почтой послал. Из Новгородской губернии он… Домой деньги-то посылает, а мне семьдесят пять копеек платит! А придёт воскресенье — в Питер едет, гуляет там в трактирах и у девочек бывает… Хозяин наш, чухна, у которого на квартире, всё корит его. «Женатый, — мол, — ты, Петруха, человек, а по непристойным домам шляешься!» А Петруха — ему хошь бы что!.. «Надо, — говорит, — и мне поразгуляться!» Угостит Петруха чухну водкой — и давай они песни петь! Петруха по-своему, по-новгородски поёт, а чухна свою волынку затянет!.. Смех один!.. Казёнка-то здесь не продаётся, а чухна водку страсть как любит! Вот им и хорошо с водкой-то!..
Подсыпав мне в ладонь новую щепотку подсолнухов, Кузьма продолжал:
— И чудной народ здесь живёт! Водку любит, а водки нет. Продают тут тихонько водку, наши же русские, а разве укупишь её — дорого! Петруха бранится! «Зачем, — говорит, — я поехал бы в Питер, коли бы тут водка продавалась как в Росее?..» Купи-ка её, матушку! За бутылку-то рубль али девять гривен требуют! Да и то, мотри-ка, водой разбавлена! А без водки Петруха никак не может жить!..
— А тебя он угощает водкой-то?
— Стаканчик поднесёт, а остальное всё с чухной вылакают!
Он сказал это с сожалением в голосе. По-видимому, он и сам скучал по российской водке, и в этом отношении походил на Петруху.
Как-то раз, когда мы с Кузьмой мирно беседовали и грызли подсолнухи, с тёплым дыханием долины на холм принеслись крикливые и визгливые звуки гармоники. Играли где-то в лесу, или в узких улицах деревушки, или около группы дач, расположившихся у подножия холма. Назойливые и бесшабашные звуки гармоники с какой-то дерзкой настойчивостью врывались в идиллическую тишину вечера с догорающей зарёй, и мне было жаль задумчивой тишины лесной долины. Играли излюбленную русскими мастеровыми песню, и звонкие голоса гармоники то прыгали и точно неслись к нам с весёлым хохотом, то понижались и подползали к холму с каким-то затаённым весельем. Я не знал, как называлась эта песня, но что она была чисто-русская, народная — в этом я не сомневался. Не сомневался в этом и Кузьма. Насторожив слух и жадно всматриваясь в глубину долины повеселевшими глазами, он внимательно слушал песню и даже перестал грызть семечки.
— Что это за песня? — спросил я.
— Кто её знает. У нас в Чембаре не играют…
— А ведь русская песня-то?
— Ру-у-сская!.. — протянул он, и глаза его блеснули. — Где же чухнам такую песню сыграть! У них и гармоник-то нет!.. Чёрт их знает, что за народ! Ни на гармониях не играют! Ни песен не поют!.. Хозяин наш, чухна-то, выпьет и затянет какую-то песню, а что это за песня — Бог знает!..
Он говорил лениво, а сам всё вслушивался в мотив песни. Наконец, он слез с каменной стенки, стряхнул с пол пиджака табачный пепел и сказал:
— Пойду, посмотрю — не наши ли русские ребята играют?..
И он ушёл со счастливым выражением в лице. Точно он пошёл навстречу счастью, притаившемуся в голубоватых волнах тумана, выползавшего из леса на луга и на огороды финской деревушки.
На другой день я спросил Кузьму:
— Ну, что — узнал, кто играл на гармошке?
— Видал, — ответил он, но по выражению его лица я понял, что это открытие не очень-то его обрадовало. — Кучер это играл. Наш русский человек у каких-то господ кучером служит… Подошёл я к нему, а он у ворот дачи сидит да играет. Встал я этак шагах в пяти от него, а он со злом так говорит: «Ну, проходи, чухна, что буркулы-то вылупил!? Не велит барин останавливаться у ворот-то!» — Я говорю: «Какой я чухна? Из Чембара я, из Пензенской губернии, и человек крещёный»… А он играет себе да играет… Постоял я так немного, да и пошёл спать…
Последние слова Кузьма произнёс с нескрываемой грустью в голосе.
В следующие два дня Кузьма изменял мне, к каменной стенке не выходил. Наконец, на третий день, — это было в субботу, часу в двенадцатом ночи, — я увидел его в обществе пойг. Они поднимались на холм, дымили папиросами и о чём-то серьёзно рассуждали. Проходя мимо меня, Кузьма снял картуз, улыбнулся и махнул рукой куда-то вперёд: «мол, идём туда!..» Провожая молодёжь глазами, я задавался вопросом: на каком, собственно, языке изъясняется с ними Кузьма? А потом я пришёл к выводу, что все трудящиеся всех стран говорят на одном, им понятном языке. Как они объясняются — я не знаю, но они понимают друг друга.
На другой день я спросил Кузьму:
— С кем это ты гулял в субботу?
— А это пойги, парни чухонские! Они тоже по печной части… Всё смеялись надо мною!..
— Почему же смеялись?
— А над тем и смеялись, что вот я по семидесяти пяти копеек зарабатываю, а они по четыре марки в день закатывают! [12] Почти что вдвое!.. Петруха-то тут третий год работает, и эти пойги-то его знают, да только работать-то они не хотят к нему идти, потому уж очень дёшево!.. Говорил я и Петрухе, мол, очень дёшево ты платишь, и не раз говорил! И нечего тут смеяться!.. А Петруха-то и говорит: «А ты, — г-рит, — Кузьма, не фордыбачь и не слухай чухну! Ты, — говорит, — у меня вроде как ученик!..» Что с ним сделаешь, а пойги смеются и в свою артель зовут…
Кузьма подсел ко мне поближе. Лицо его вдруг сделалось серьёзным и с каким-то таинственным запросом в глазах.
— Видишь ли, господин, штука-то какая! Печников-то у них здесь мало, они и подговаривают меня к себе! «Больше, — говорят, — будешь зарабатывать, марки по три в день!..» А потом и ещё есть штука! Есть у них тут союз рабочих печников, они к этому союзу приписаны… Вот они и подговаривают меня, чтобы и я записался. А я боюсь!.. Запишешься к ним, поедешь в Росею, а потом тебя в Белоострове и сцапают!..
Мне пришлось прочесть Кузьме краткую лекцию о значении профессиональных союзов. Слушал он с большим вниманием, но, как я убедился, далеко не всё понял из моей лекции. Какая-то странная боязнь рабочих союзов точно сковывала его мысли, порабощала волю. Сколько я ни убеждал его скорее вступить членом в союз печников, он всё же таращил глаза и бормотал:
— Кто её знает — выйдет ли из этого хорошо-то?.. Поедешь в Росею, а тебя в Белоострове и сцапают!
По его расспросам о профессиональных союзах можно было судить, что ему соблазнительным представляется будущее, когда он вступит в союз и начнёт жизнь в дружбе и единении со своим братом-рабочим по печной части. Но он никак не мог свыкнуться с мыслью, что как же это так — русский он человек и вдруг «отрешится» от Петрухи, своего же российского товарища. Эту мысль он высказал с большой искренностью:
— Как же это так выйдет-то?.. От Петрухи, от русского человека я отрешусь и пойду к чужим?.. А потом доведётся ехать в Росею, а тебя в Белоострове и сцапают?..
Возможность катастрофы в Белоострове удержала его от решимости вступить в «союз чухонцев». Он остался работником у Петрухи и, продолжая зарабатывать по 75 коп. в день, питался селёдкой с хлебом и всё ждал, когда уродится молодой картофель, внеся разнообразие в меню его обеда.
Сколько я ни старался поколебать в нём страх перед Белоостровом и разукрасить будущую его жизнь в союзе с финляндскими печниками, он всё же остался верен своему решению. Сношений с пойгами он не прерывал. Жаловался даже, что они по-прежнему продолжают посмеиваться над ним, но всё же российскому товарищу Петрухе изменить не мог.