свои шаги по щебёнке и прислушивался к скрытным звукам таинственной жизни. Я не боялся ничего, кроме того, что вагон вдруг тронется и, не удержавшись, я вскочу на подножку.
Впоследствии я ещё один раз рискнул прогуляться по этим вагоноремонтным закромам. Было это прошлой осенью. Тогда я наглухо заплутал по запасным путям — и наконец выбрался в хорошо освещённое депо: музейное или, скорее всего, служившее стойбищем киношных, мосфильмовских, вагонов. Повыбитая, запылённая, заляпанная осадками стеклянная крыша накрывала всю эту старомодную экспозицию. Вдоль двух перронов — с хоботом водоразборной колонки и фонарными столбами, на которых гнездились воронки громкоговорителей, — стояли теплушки Гражданской войны, «столыпины», три ромбических звена бронепоезда с прицепной платформой, обложенной мешками с песком, — они были утыканы фанерными пулемётами, — и ещё много чего допотопного. Сажа, белила и сурик яростно раскрашивали два агитвагона: молнии штыков, грудастые девы — то в туниках, то в косынках, все с флагами, баррикады из печатных жирных букв, парни в будёновках, беглый буржуй в цилиндре.
Я впрыгнул в следующий вагон и решил пройтись по короткому поезду. Скоро, судя по развешанным фотографиям, стало ясно, что это — поезд Николая II, взятый под уздцы в 1918-м под Могилёвом. Я миновал спальный вагон, похожий на стиснутый циклопом в пальцах номер «Англетера», вагон-столовую и штабной, обложенный картами. На столе разложен план контрнаступления в Галиции, расставлены флажки, смастерённые из эмалевых значков-флагов СССР и оловянных кавалеристов. Всё покрыто тучной, как войлок, пылью.
Следующий вагон — санитарный. С виду обычный плацкарт, выскобленные деревянные плоскости, запах карболки, йода, жгутовой резины; на верхних полках, как в бане, лежали вверх дном оцинкованные тазы, повсюду разбросаны костыли, охапки бутафорских бинтов. Слышался летуче-сладковатый, как благоухание асфодели, запах морфина.
Я спрыгнул с подножки и пошёл по перрону, погоняя мыском ботинка камушек. Вдруг ветер донёс от вокзала обрывок «Прощания славянки». Видимо, от перрона отходил какой-то поезд.
И тогда колёса скрежетнули и встали накатом. Свисток швырнул в лицо, ударил в грудь влажным облаком пара, и когда развиднелось — вокруг сновали солдаты, ковыляли самоходом легко раненные, торопились сестры милосердия, гимназисты-волонтёры в три погибели тащили носилки. Я всё искал камеру, режиссёра, ассистентов, а вокруг шла разгрузка санитарного поезда. «Всех тяжёлых в Лефортово!» — перебегая от вагона к вагону, тоненько вопил паренёк с мятым бумажным пакетом в руках. Усатый солдат с весёлой мукой на лице, с двумя Георгиевскими крестами и перевязанной до бедра ногой, хромал в обнимку с миловидной сестричкой. Его рука свободно гуляла под накрахмаленным передником девушки. Сестричка вся была парализована состраданием к каждому шагу солдата. Он подмигнул мне, этот весёлый служивый, — и вокруг стемнело, мне стало худо, я рухнул — меня перевалили на носилки, вынесли из вокзала — и гулким трамваем доставили в лазарет. Что-то горячее и влажное отняло мою руку, опустилось на голову. Бесчувственно запела никелированная пила — и белая сахарная кость, искристая на срезе, прошла навылет через меркнущее зрение.
Понятно, почему за годы проживания на Пресне у меня сложилось впечатление, что я — единственный клиент этой мойки, которого они поджидают и зимой, и летом. Только вот чего ради?
Каждый раз приезжая сюда, я чувствовал, что невольно зависаю на время над неким неизведанным провалом, дно которого мне никогда не разглядеть. И дело было вовсе не в том, что отдалённость, заброшенность мойки, сами мойщики с габитусом и выговором залётных гастарбайтеров — пуганых, загнанных, может быть, криминальных — заставляли насторожиться. И вовсе не в том, что мойщики и сама мойка с её располосованными, хлопающими резиновыми пологами, лужами, оживающими под ногами всхлипом в сливе, фартучными фигурами в болотных сапогах — всё это вызывало в памяти морг при «Склифе». «Серов! Бреем?» — так деловитый санитар в вязаной шапочке, в таком же мокром рубероидном фартуке выходил из-за тяжёлого, как китовая шкура, полога, за которым брызгал и бился тугой обмывочный шланг, — и зычно окидывал взглядом кучки людей, ожидающих выдачи родственного тела.
По дороге к моечному ангару меня нагнала из темноты низкая приземистая машина. Голубоватый, нестерпимый свет ксеноновых фар резал глаза так, что пришлось откинуть рычажок зеркала заднего вида.
Наконец я подъехал. Как всегда, тот же разводящий — мужичок с окладистой бородой, как-то по-особенному косолапый в своих резиновых высоких сапогах, — выступил из-за ворот и, воззрившись, с поясным поклоном пригласил меня внутрь. Он принял мой автомобиль как флажковый рулевой на авианосце, подманивая ладонями: «Вправо, влево, на меня, влево, прямо, прямо… стоп». Я дёрнул ручник, вышел, заказал коврики, пороги, влажную уборку панелей, велел пропылесосить салон и багажник — и направился в каморку для клиентов.
Там при распахнутом окне жужжал обогреватель и на экране ТВ бегали от ножниц помех футбольные фигурки.
Я было присел, но вдруг в ангар проник глухой утробный рёв мотора. Сдержанная дрожь пронизала стены и перегородки, словно огромная кошка принюхалась к моей кротовой норке. Я обмер. Животное повело носом, копнуло лапой — и всё стихло.
В кромешной тьме за окном сторожевая шавка, встрепенувшись после схода смертельной опасности, захлебнулась лаем.
Я потянул дверь на себя. За моим «пассатом» виднелся обтекатель какого-то спорткара. Я шагнул — вглядеться, но веер струи высокого давления рубанул воздух — и пошёл громом тесать коросту грязи — по колпакам, по коврикам, по крыльям моей машины. Облако брызг, влажно дохнув на лицо, наполнило туманом помещение. С удовольствием представив, как удивлюсь своему помытому коню, и предвкушая неприятное соседство владельца «Ламборгини-Дьябло», я вернулся к белому пластмассовому столику.
Вдруг сияние поглотило моё существо. Всё, что произошло дальше, поместилось в то бесконечное мгновение, в течение которого реакция взрывчатого вещества, согласно физике взрыва, распространяется вокруг, превышая вторую космическую скорость.
Она вошла стремительно, рея и развеваясь, как опоздавшая математичка — в класс, которому назначена казнь через годовую контрольную.
— Это ты открыл окно? — не глядя и не дожидаясь ответа: — Надо закрыть, замёрзнем, — взмахивает сумочкой, хлопает рамой, морщится, заметив, что стекло разбито.
«Да уж весна на дворе, теплынь» — но лезвие немоты отрезает мне голову, и к устам ангел смерти прикладывает свой раскалённый клинок.
Она присаживается на краешек табурета, подцепляет ногтем журнал:
— Ну, что здесь нам пишут, — сводит брови.
И тут с меня сходит прозрачный яркий лёд, сковавший мозг, дыханье.
Божество, смилостивившись, разоблачило себя. Никчёмное устройство жизни аляповато проступило в сверкающей пустоте, мрамор потеплел и стал податлив прикосновению.
Я увидел дом Мирзахани. Я увидел, как она — драгоценная безделица персидских крезов — выходит из хрустального парадного. Той-терьер с заколкой