на чёлке, мельтеша и суетясь по обеим нуждам, переплетает поводком её бёдра. Потом она сидит в скверике у бронзовых ног «Витязя в тигровой шкуре»; солнечная листва лепечет над ней. И сущность божества вновь тайно вселяется в неё, на несколько минут, — пока она молчит спросонья, вялая, неопороченная явью, покуда в её зрачках ничего не отражается, кроме этого штилевого утра, пятен солнечного света, деревьев, окон, неба.
Она переводит взгляд с журнала на футбол, скучает. Смотрит мельком на меня, потом долго в журнал. Я содрогаюсь, когда вижу, как приоткрываются её губы.
Вдыхаю свежеющий воздух из окна — и, опьянев, говорю:
— Март! Вы слышите — этот запах? Запах ветра, запах талой воды и мокрых веток.
Взгляд вспышкой наполняет каморку, но лишь позолотив, обмакнув, схлопывается, как рожки улитки. Во мгновение ока я проваливаюсь в крохотную крапинку на её радужке глаза.
Меховая безрукавка, белоснежная блузка, кружевные, широкие, наотлёт, рукава; тугие джинсовые бриджи — до филигранных золотых лодыжек; пшеничные волны изощрённо убранных волос; огромные глаза; а ещё — слепят перстень, и широкий браслет, и серьги.
Я никогда въяве не видал таких драгоценных вещей. Я никогда не был вблизи такой красивой женщины. Бриллианты надрезали мне сетчатку — и я почуял, что нестерпимое зрение, как у хамелеона, проступает жгуче изнутри через кожу. Передо мной была та красота, что несёт смерть желания. Её великолепие было немыслимо, невероятно — и неумолимо. И не только здесь — в этом моечном шалмане. Вообще. Даже в музее. Боттичелли, Рафаэль, всё серебро Сасанидов и сокровища Трои — побрякушки по сравнению с той роскошью, перед которой я сейчас корчился в муках.
Много хорошего и отвратительного в мире происходит из этого источника. Святой во мне наконец пронзил злодея — и они вновь поменялись друг с другом сутью…
Грохот и рёв моечных струй за перегородкой внезапно перемежался настороженной тишиной, в которой ясно слышались — шаги и шарканье, дробь капель и плеск, и хлюп губки, полной пены, и подвывание пылесоса, и хлопанье дверей, и ковриков резиновых плашмя бабаханье оземь.
Отворилась дверь, пахнула, прильнула к лицу сырость, как с палубы во время шторма в рубке, — и коренастый, как булыжник, мужичок в резиновых ботфортах, в клеёнчатом фартуке, с воронóй, выделанной наподобие топора бородой, кашлянув, поинтересовался у меня насчёт полироли.
Я отказался, посчитав полировку излишеством.
Девушка вскинулась:
— Долго ещё?
— Стараемся, — наклонился в её сторону мужичок.
— Я тороплюсь.
— Стараемся, мадам.
— Мадмуазель… — ляпнул я, и взгляд её впился мне в переносицу.
Я хотел было встать и податься к двери, но ноги налились как будто золотом — и тяжесть, сияющая тяжесть перевалила через пах, подобралась к груди и ухватила за горло. Я просипел: «Извините», как-то свалился со стула и по стенке, по стенке, на полусогнутых выбрался из каморки. Прожжённое лицо горело и было не на месте.
Отставленная «на потом» моя машина стояла всё ещё взмыленная, как фельдъегерский коренник, загнанный до сердечного обрыва. Облака и копны — перевалы и седловины крупноячеистой пены, шевелясь и оседая, переливались то тут, то там радужными всполохами. Пузырьки на крыше, лопаясь, возносили к лампам радугу водяной пыли.
Пущенную вне очереди «ламборгини» уже закончили мыть. Белый налёт полировочного воска растирался по её дюжим бокам и капоту в четыре фланелевых нарукавника. Внутри салона, скрывшись по пояс, орудовал щёткой ещё один работник. Четвёртый протирал замшей огромные, как шасси истребителя, колёсные диски.
Очевидно, все эти мойщики были южане. Они не были кавказцами, нет, а принадлежали к тому, казацкому, что ли, типу южаков, что разительно схож с типажом горцев. Все разного роста, но жилистые, с волнистыми или кучерявыми шевелюрами, чернявые, с непроглядным дёгтем в зрачках, вспыхивающих от скрытной мысли резким блеском. У того, что орудовал над капотом, тускло маячила из-под волос серьга.
Девушка вышла за мной, обошла свой автомобиль, провела пальцем под спойлером и поднесла к глазам. Перстень высек звезду из хрусталика глаза.
И отборная площадная ругань забила мне уши. Она кричала на мойщиков, как Салтычиха на крепостных девок. Мойщики втянули головы в плечи. Главный — бородач — время от времени взглядывал на неё исподлобья. Работники, отвернувшись, смотрели на его живот.
Остановиться она не могла. Это была истерика, ставшая привычной её организму, как междометие. Бородач подмахнул тряпкой, и работники робко, но споро бросились исправлять и довершать полировку.
Я отвернулся. Суть её воплей сводилась к тому, что так моют только «козлов», что платить она не собирается, что у неё найдутся защитники, которые приедут и сожгут этот сарай, а самих мойщиков разотрут вместе с пеплом.
Работники ускорились, а я подошёл к бригадиру и шепнул:
— Я заплачу за неё.
Он прищурился смоляной искрой, подержал себя за бороду, вдруг отступил и отдал низкий поклон:
— Как скажешь, хозяйка.
И тут я заметил, как при этих словах окаменевшая весёлость проступила в лице одного из работников. С надкусанным сердцем я вернулся в каморку и, отыскав нужную клавишу на панели телевизора, поднял до предела громкость футбольного матча. «Реал» разыгрывал угловой, два раза подряд, с разных флангов. Дважды нападающий взлетал и рушился над углом вратарской, впиваясь голкиперу «Манчестера» в глотку. Стадион вторил ему волнами ликования.
И всё-таки я услышал. Пронзительный вопль резанул поверх воя трибун, поверх заревевшего вдруг компрессора. Я выключил телевизор. Погрохотав, вырубилась и мойка. Я прислушался. Вдруг свирепо зарычал движок, знакомая дрожь окатила стены, взвизгнули и пропели шины, заскрежетала и громыхнула створка ангара — и всё стихло. Но когда снова потянулся к телевизору, заметил, что у меня дрожат пальцы.
В ту ночь я промчался по Москве, словно блоха по шкуре седой волчицы. На светофорах я бросал сцепление в срыв и выжимал по пустынным проспектам сто сорок. Опустив стекло, я кусал встречный воздух, стараясь унять сердцебиение. Вокруг ещё не растворился запах её духов, словно она была где-то рядом.
Хотя за полночь и подморозило, всё равно город дышал по-иному. Точно бы вверху открыли шлюзы, и воздух затопила пронзительная ясность. Три влажные звезды на юго-восточном склоне, над туманной тёмной Битцей, влекли меня за собой.
Ночью на Симферопольском шоссе конус дальнего света от встречного грузовика, на-гора выносящегося из-за тягучей излучины, померещился мне светопреставлением. Грузовик погодя потупил фары, и я, всё ещё слепой, почему-то увидел свой автомобиль извне, с какой-то высоченной верхотуры — как он ползёт по нитке трассы, толкая, выкатывая впереди себя сноп света. И где-то там, позади, далеко на севере, в совершенной темени пробирается в противную