больше не воняло. Я молча кивала головой, пока украдкой не поймала быстрый взгляд сына; он посмотрел мне в глаза ясным, блестящим взглядом идеального соучастника.
Я была у него в долгу. Он знал, что я у него в долгу. И я буду у него в долгу еще очень долго.
Везя его домой, я болтала (То, что сделала мамс, было очень, очень плохо, и ей очень, очень жаль), хотя этот прием в виде отстраненного третьего лица, должно быть, представлял мое сожаление в сомнительном свете, словно я уже возложила вину за этот инцидент на своего воображаемого друга. Кевин молчал. Выражение лица у него было равнодушное, почти надменное, пальцы закованной в гипс правой руки он на манер Наполеона сунул под рубашку; Кевин сидел прямо и смотрел, как за боковым стеклом мелькают огни моста Таппан Зи – ни дать ни взять генерал-победитель, получивший почетное ранение в бою и теперь наслаждающийся приветственными криками толпы.
Я не могла похвастаться таким же уравновешенным состоянием. Мне, может, и удалось избежать полиции и социальных служб, но мне предстояло пройти через еще один строй. Если, припертая к стене, доктору Голдблатту я бы и насочиняла какой-нибудь ерунды про то, как случайно налетела на Кевина, то я не могла себе представить, как посмотрю тебе в глаза и солгу.
– Привет! Где это вы были, ребята? – закричал ты, когда мы вошли в кухню. Ты стоял к нам спиной и намазывал арахисовое масло на крекер.
Мое сердце колотилось, и я по-прежнему не имела понятия, что я скажу. Пока что я ни разу намеренно не сделала ничего, что подвергло бы опасности наш брак – или нашу семью, – но я была уверена, что если что и может подтолкнуть нас к краю, то это именно такая ситуация.
– Господи, Кев! – воскликнул ты; рот у тебя был весь в крошках, и ты с трудом проглотил крекер, не прожевав. – Что за хрень с тобой приключилась?
Ты поспешно отряхнул руки и бросился на колени перед сыном. У меня покалывало кожу по всему телу, словно я была электрическим ограждением и кто-то включил напряжение. У меня возникло отчетливое предчувствие – «у меня есть еще пара секунд до момента, после которого ничто и никогда не будет прежним» – такое же безвольное понимание, которое возникает, когда замечаешь на своей полосе встречную машину, и уже слишком поздно крутить руль.
Однако лобового столкновения удалось избежать в последний момент. Ты уже привык доверять той версии событий, которую озвучивал твой сын, а не жена, и поэтому ты обратился напрямую к Кевину. На этот раз ты ошибся. Если бы ты спросил меня, я клянусь – ну, или мне хочется так думать, – что я, опустив голову, рассказала бы тебе правду.
– Я сломал руку.
– Это я вижу. Как это случилось?
– Я упал.
– Где ты упал?
– У меня были обкаканы трусы. Мамс пошла взять еще салфеток. Я упал со стола. На… на мой самосвал. Мамс отвезла меня к доктору Голдзад.
Он был хорош. Он был очень-очень хорош – ты, наверное, даже не можешь оценить насколько. Он говорил ровно – история была у него наготове. Ни одной нелогичной или неуместной детали – он с презрением отверг неправдоподобные фантазии, которыми большинство детей его возраста пытаются замаскировать пролитый сок или разбитое зеркало. Он уже научился тому, что усваивают все опытные лжецы, если хотят лгать успешно: всегда выдавать слушателю как можно больше правды. В основе хорошо продуманной лжи находятся блоки фактов, из которых легко построить как платформу, так и пирамиду. У него в самом деле были испачканы трусы. Он совершенно правильно помнил, что, когда я меняла ему подгузник во второй раз, у меня закончилась начатая коробка влажных салфеток. Он – более или менее – упал с пеленального стола. Его игрушечный самосвал действительно в тот момент стоял на полу в детской – позже вечером я зашла туда, чтобы это проверить. Еще сильнее меня поразило то, как он сообразил, что просто упасть на пол с высоты в один метр было бы недостаточно, чтобы сломать руку: ему требовалось неудачно приземлиться на какой-нибудь металлический предмет. И каким бы коротким ни был его рассказ, он был украшен изящными деталями: Кевин использовал слово «мамс», хотя месяцами избегал употреблять это жеманное прозвище, и оно придало его рассказу приятный и нежный оттенок, который великолепно исказил реальную историю; исковерканная фамилия доктора Голдзад прозвучала игриво-скабрезно, и это тебя успокоило: твой счастливый здоровый мальчик уже был снова в норме. Наверное, больше всего меня впечатлило то, что дома, в отличие от приемной врача, он ни разу не позволил себе бросить на меня заговорщический взгляд, который мог бы нас выдать.
– Господи, – воскликнул ты, – тебе, наверное, было так больно!
– Ортопед сказал, что для открытого перелома – там кость проткнула кожу – он был довольно чист и должен хорошо срастись, – сказала я.
На этот раз мы с Кевином все же посмотрели друг на друга – достаточно долго, чтобы скрепить договор. Я отдала свою душу в залог шестилетнему ребенку.
– Ты позволишь мне расписаться на твоем гипсе? – спросил ты. – Знаешь, есть такая традиция. Друзья и родные пишут на гипсе свои имена и желают тебе поскорее поправиться.
– Конечно, пап! Но сначала мне надо в туалет.
И он неторопливо ушел, размахивая здоровой рукой.
– Я не ослышался? – тихо спросил ты.
– Полагаю, нет.
Я провела в напряжении долгие часы со страхом в качестве изометрической нагрузки и была совершенно без сил, поэтому в кои-то веки последним, о чем я думала, были туалетные проблемы нашего сына. Ты обнял меня за плечи.
– Ох, ты, должно быть, здорово напугалась.
– Это я во всем виновата, – сказала я, уворачиваясь.
– Ни одна мать не может следить за ребенком ежесекундно.
Мне хотелось, чтобы ты не проявлял такого понимания.
– Да, но мне следовало…
– Ш-ш! – Ты поднял указательный палец: из туалета в холле донеслось тихое журчание – музыка для родительского уха. – Как думаешь, что сработало? Просто шок? – прошептал ты. – Или он боится снова оказаться на пеленальном столике?
Я пожала плечами. Несмотря на внешние признаки, я не верила, что моя ярость по поводу очередного грязного подгузника напугала нашего мальчика так, что он решил пользоваться туалетом. О нет; все это было напрямую связано с нашей короткой стычкой в детской. Мне выдали награду.
– Это надо отпраздновать. Пойду поздравлю парня…
Я удержала тебя за руку.
– Не искушай судьбу. Позволь ему сделать это спокойно, не надо заострять внимание. Кевин предпочитает, чтобы изменения происходили не на камеру.
Но все же я была не так глупа, чтобы расценить пи-пи в унитаз как признание поражения. Он выиграл гораздо более крупную битву, и согласие пользоваться туалетом было той пустяковой уступкой, которую великодушный и снисходительный победитель может позволить себе швырнуть поверженному противнику. Наш шестилетний ребенок успешно склонил меня к тому, чтобы нарушить свои собственные правила ведения боя. Я совершила военное преступление, за которое, если бы не милостивое молчание моего сына, мой собственный муж отдал бы меня под Гаагский трибунал.
Когда Кевин вышел из туалета, одной рукой натягивая брюки, я предложила сделать на ужин большую миску попкорна, подобострастно добавив: хорошенько посоленного! Упиваясь музыкой привычной жизни, с которой несколько минут назад я уже попрощалась – ты грохочешь кастрюлями, звонко звякает миска из нержавеющей стали, – я испытала предчувствие, что это состояние, при котором у меня словно ящерицы ползают по животу, может продолжаться почти бесконечно – при условии, что Кевин станет держать рот на замке.
Почему же он не проболтался? Судя по всему, он защищал свою мать. Ладно, допустим. И все же здесь мог иметь место обычный расчет. Пока не наступит некая отдаленная дата окончания срока действия, секрет может вызвать интерес именно по причине того, что его хранили, да еще и сочетали с ложью. «Знаешь, как я на самом деле сломал руку, папа?» – этот вопрос может вызвать гораздо более разрушительные последствия через месяц. К тому же, пока Кевин держал на своем счету этот неожиданный источник дохода, он мог продолжать брать под него займы; а если бы он спустил все средства разом, это резко снизило бы его капитал до получаемых шестилетним