не в праздник и юбилей не в юбилей, если на нем не спляшут камаринского Шурочка и Ваня Шторины!
– Леонид Сергеевич, – донеслось из трубки, и непонятным образом голос Шуры вдруг приблизился, он стал явственным, – ведь Ваня умер.
– Что? – вскричал Леонид Сергеевич, словно его ножом ударили. – Не может быть! Вы шутите?
– Ваня умер полгода назад, – снова издалека, еле слышно донесся голос Шуры, – он очень мучился, Леонид Сергеевич… У него была неизлечимая болезнь… Мы звонили вам… вас не было…
Голос женщины дрогнул, она заплакала.
– Я был в Италии… – растерянно сказал Леонид Сергеевич. И вдруг все понял, обмяк душой, содрогнулся и заплакал в телефон с нею вместе.
– Я скоро приеду к вам, – сказал он сквозь слезы, задыхаясь и кривясь, – я завтра же приеду… Боже мой… Боже мой…
В трубке щелкнуло, и Леонид Сергеевич положил ее на рычаг. Он постоял немного, пришел в себя, опомнился, растер щеки и веки и вернулся в столовую. Его встретили соответствующие случаю выражения лиц. Леонид Сергеевич прошел на свое место.
– Шторин не придет, – сказал он сухо. – Умер Шторин. Нету его на свете. Всё. Диктуйте дальше.
Выдержав небольшую, но вполне доброкачественную паузу, Тамарочка сказала, слегка порозовев:
– Леонид Сергеевич, извини мою рассеянность, ты не помнишь, голубчик, я называла Светланского?
Когда Иван Сергеевич задумал это дело, ему казалось, что он напишет огромный толстый том, большую и мудрую книгу, вроде его любимой – «Войны и мира». Ему казалось, что все великое, что он увидел на войне в людях; все человеческие судьбы, с которыми война его столкнула; все оборвавшиеся жизни и незавершенные биографии, которые война оборвала и которым не дала завершиться; все новые и глубокие мысли, которые пришли к нему на войне; люди, до сих пор живущие в его душе, их мысли и чувства, которые они ему поверяли и которые были ему близки и понятны, – что все это, вместе взятое, побежит с кончика пера на бумагу простыми и сильными словами и что, таким образом, написав о своих однополчанах, о братьях по войне, он, Иван Сергеевич, сделает нечто очень высокое и нужное для всех людей на всем свете.
Ему казалось, что, не выполни он этого долга, ему будет трудно и странно жить среди людей, которым обязательно нужно рассказать все, чем болела его душа, рассказать для примера, для напоминания, для вечного уважения к ушедшим…
Это чувство заставило его сесть за стол, надеть на уродливую клешню своей правой руки алюминиевую, им самим изобретенную державку, вставить в нее карандаш и просидеть около двух месяцев над толстой, специально для этого приобретенной конторской книгой. Писалось Ивану Сергеевичу трудно, и это было ему удивительно и непонятно. Он был поражен тем, что слова, столь ясно и отчетливо ощущаемые им, теперь так медленно и неохотно переселялись на бумагу. На бумаге слова казались ему случайными, враждебными друг другу, словно они были сделаны одно из железа, другое из стекла. Но Иван Сергеевич был человек упорный и, хотя и не спал по ночам, и худел, и мучился, – дела начатого не бросал.
И когда пришло время, он неожиданно для себя обнаружил, что толстого тома ему написать не удалось и что все, что ему хотелось рассказать, уместилось на шестнадцати страницах конторской книги. Но, перечитывая рукопись, Иван Сергеевич безошибочно почувствовал, что в этих написанных им строчках таится нечто серьезное и даже как будто необычное и что люди, родственные ему по душевному складу, прочитав или услышав эти строки, тоже, как и он, вспомнят многое такое, о чем они не смеют, не имеют нрава забывать во веки веков. И он отдал рукопись знакомой машинистке, и она быстро все сделала, и теперь ему особенно странно и приятно было читать на чистом заглавном листе свою фамилию. И особенно волнующим и многообещающим казался Ивану Сергеевичу заголовок, придуманный им для своего произведения: «Воспоминания бойца».
И однажды утром, побрившись и почистившись, Иван Сергеевич вложил свою рукопись в серенькую папку с неподходящей надписью «Дело» и, поскрипывая протезом, зашагал в редакцию. На улице было ясно и весело, дул ветер, и мчались машины, и все было ярко, красиво и нарядно, но радостное настроение Ивана Сергеевича, как это ни странно, резко испортилось, и он почувствовал легкую боль в груди и сердцебиение. Это неожиданное волнение показалось Ивану Сергеевичу мальчишеским, несолидным, и он неодобрительно покачал сам на себя головой.
В здание, где помещалась редакция, его пропустили сравнительно быстро. Он прошел по мягким коврам и постучал в обитую клеенкой дверь. Обождав немного и не услышав ответа, он толкнул дверь и вошел в комнату.
Перед ним стоял большой письменный стол, заваленный всякими бумагами, а у стола в низком мягком кресле сидела девушка и говорила что-то в телефон, и когда Иван Сергеевич вошел, она недовольно обернулась и метнула в него сердитый взгляд прекрасных серых глаз, огромных и дерзких. Иван Сергеевич попятился было от ее взгляда, но девушка зажала микрофон рукой и быстро сказала, показывая подбородком:
– Присядьте, пожалуйста. Я сейчас…
И она снова занялась разговором, а Иван Сергеевич садиться не стал. Он отошел к окну и огляделся. Ему очень понравилась эта комната, теплая, светлая и чистая, и он с удовольствием стал рассматривать десятки цветочных горшков, умело и со вкусом расставленных на подоконнике и даже на полу. Это были все больше неизвестные ему комнатные растения, с какими-то словно забрызганными краской листьями. Некоторые из них были как будто на красной подкладке и нежно просвечивались на солнце плотными набухшими жилками. И от всего этого комната, которую рассматривал Иван Сергеевич, показалась ему очень уютной, совершенно непохожей на казенную, и девушка, сидевшая в низком кресле и закинувшая ногу на ногу, показалась ему тоже не казенной, не официальной, что ли, она показалась ему доброй и веселой красавицей. Ему понравилась ее крупная рука с отточенными ногтями, наверно, сильная и горячая, и ноги девушки, длинные и сильные, тоже понравились ему. Чулки на девушкиных ногах были совсем тонкие и прозрачные, и сквозь них были видны родинки, и Иван Сергеевич отвел от них глаза, увидев надвязку чулка под чуть-чуть приподнявшейся юбкой. Он подумал, что девушке года двадцать два – двадцать три, не больше, и что хотя вот он еще не старый человек, а поди ж ты, у него вполне могла бы быть такая взрослая и красивая дочь.
И когда девушка окончила свой разговор, Иван Сергеевич, полный дружелюбного чувства и