стояла в этой же комнате и видела в зеркале свою узенькую и ловкую фигурку. Да, она быстрая тогда была и легкая, – трудно в это поверить, а так оно и было, – и Лёша тогда стоял перед ней на столе в одних чулках, и Мария Васильевна примеряла ему купленную ради праздника обновку – красные сандалики.
У правого сандалика задник немножко замялся, и Мария Васильевна взяла чайную ложечку и уперла ее в задник, а другой рукой взяла Лёшину маленькую и круглую, как яблочко, пятку и втиснула ее наконец. И Лёша затопал на столе красными сандаликами, как будто заплясал от радости, и она поцеловала его тогда. При этом воспоминании старая, бледная, горькая кровь Марии Васильевны стукнула ей в сердце, из этого сердца закапали мелкие и частые слезы прямо на похоронку, сжатую в ее уставших и сморщенных руках…
…В эту минуту Михаил Михалыч Кудряшов, майор, 1918 года рождения, член КПСС, женатый, имеющий четырех детей; провоевавший всю войну и дошедший до Берлина, кавалер орденов Славы, Красной Звезды и Отечественной войны; после победы оставшийся в рядах армии и исколесивший по долгу своей нелегкой службы всю Россию; хлебнувший на своем веку горя полной и щедрой мерой; больной стенокардией и печенью; ныне демобилизованный – стоял в зале ожидания луховицкого вокзала над спящими на широкой вокзальной лавке четырьмя детьми и разговаривал со своей женой Людмилой Николаевной, 1924 года рождения, бывшей медсестрой. Кудряшов старался говорить тихо, он не хотел, чтобы окружающие незнакомые люди узнали про его невеселые дела.
– Репиков отказал. Он говорит, что не может прописать нас в Луховицах. Из его объяснений я понял только, что Репиков уже напрописал «у себя», как он выражается, целую кучу демобилизованных.
– Кто это Репиков? – спросила Людмила Николаевна и протянула мужу кусок черного хлеба с маслом и положила поверх масла несколько кусочков колбасы.
Кудряшов ел стоя, торопясь, видно, проголодался, бегая целый день по городу, и Людмила Николаевна с болью видела, что жует он одними передними зубами, что он похудел и измучился, но виду не показывает, не желая ее огорчать. Людмила Николаевна слушала его речь и больше всего боялась, что услышит в ней нотки ожесточения и отчаяния. Но Кудряшов, наскоро проглотив первый кусок, теперь, поворачивая бутерброд к себе другой, некусанной еще стороной, спокойно ответил жене:
– Репиков – шишка из горисполкома! От него, видимо, зависит всё. Большой, видно, начальник.
И Людмила Николаевна с радостью увидела, как насмешливые морщинки сбежались у глаз Кудряшова, когда он сказал: «Ба-альшой начальник»…
– Он молодой? – спросила Людмила Николаевна.
– Лет тридцати, – сказал Кудряшов.
– Боже мой, – сказала Людмила Николаевна и опустила руки и перестала улыбаться. – Боже мой, – повторила она, – значит, он не воевал, он был мальчишкой, когда ты защищал ею жизнь, как же он смеет отказывать тебе?
– Смеет, – сказал Кудряшов, – и даже очень смеет. Он и кричать на меня смеет. Он кричал, что я хочу в Луховицы потому, что меня привлекает здешняя, почему-то особенная – прекрасная и легкая – жизнь…
– И ты смолчал? Неужели ты смолчал, Миша?
– Я сказал ему, что он сволочь, – ответил майор Кудряшов.
…В эту минуту Иван Сергеевич присел на скамью и, отрешенно отодвинув от себя свое сочинение – «Воспоминания бойца», – своею левой здоровой рукой ловко зажег спичку. Когда он поднес ее к папиросе, он увидел, что рука его все еще дрожит.
Странное пятно на потолке
На улице было пасмурно и пронзительно холодно. Дул сиплый февральский ветер, и грязные, окаймленные крупно нарезанными фестонами тенты овощных киосков, еще недавно такие яркие и легкие, теперь отчаянно бились и рвались на мерзлых узлах чугунных каркасов.
Дмитрий Васильевич внезапно почувствовал дурноту. Заныло левое плечо, и мозжащая широкая боль охватила грудь. Он прислонился к стене и, закрыв глаза, осторожно вобрал в себя тонкую струю воздуха, страшась той особой, главной боли в середине вдоха, когда казалось, что внутри кто-то задвигал жесткую заслонку и кислороду больше не было пути. Если же втягивать в себя воздух понемногу, вот как сейчас, очень тонкой струей, тогда, может быть, удастся обмануть заслонку и все обойдется. Постояв так несколько секунд, Дмитрий Васильевич отер холодный свой лоб и, еще не совсем веря, что боль миновала, перевел дух. Все обошлось, и Дмитрий Васильевич, ободрившись, вдохнул посмелее еще разок, потом другой, все еще сомневаясь и проверяя, и наконец, решив набрать воздух во всю емкость легких, вздохнул полной грудью. Боли не было. Прошло.
В широкое освещенное окно, у которого он стоял, отсюда, с улицы, был хорошо виден зал, уставленный столиками. Там сидели люди, и красивые девушки в кружевных наколках хлопотали возле них. Дмитрию Васильевичу захотелось пить. Вход в ресторан был рядом, и Дмитрий Васильевич, отдав пальто на вешалку, прошел через высокую стеклянную дверь в конец зала, и, когда шел, девушки в наколках, толпившиеся у кассы и вблизи не такие уж красивые, замолчали все вдруг и проводили его глазами.
Дмитрий Васильевич сел за столик, стоявший возле холодильника, отодвинул от себя застывшие кремовые гортензии, погладил приятную на ощупь вишневую кожу солидной книжечки меню, огляделся, заметил вход на кухню, полированные под старый дуб панельные стены, скользнул взглядом по тяжелым занавескам вверх и вдруг в дальнем углу на потолке увидел странное, резко очерченное по контуру желтое пятно… И тотчас же все существо Дмитрия Васильевича охватило удивительное и таинственное чувство: ему смутно показалось, что он уже видел когда-то это пятно, и хоть сейчас не вспоминалось, когда и где именно, но что-то с ним, с пятном этим, было связано легкое и веселое, и Дмитрию Васильевичу стало любопытно и радостно, словно сейчас должно было свершиться и воссиять некое чудо, которого он уже давно ждал и которое медлило и медлило всю его жизнь. Дмитрий Васильевич громко и с удовольствием засмеялся этому небывалому чувству и с непонятной надеждой еще раз взглянул на пятно.
– Митя?! – произнес за его спиной чей-то тихий и стесненный голос.
Он оглянулся и увидел пожилую женщину в накрахмаленной кружевной наколке, седеющую женщину с подкрашенными губами. Для того чтобы рот ее выглядел маленьким, женщина тронула помадой губы только в середине, нарисовала себе какое-то кривоватое сердечко, а за этим сердечком, за границами его, ненакрашенные губы были старые, серые и увядшие. Она держала в руках полураскрытую толстую книжку меню и, протягивая ее Дмитрию Васильевичу, смотрела на него вопросительно, искательно и тревожно, словно боялась, что он не узнает ее, а если и узнает,