На Сахалине одиннадцать церквей, но религиозна ли каторга?
Мне вспоминается такая картина.
Светлый праздник. Ясная, холодная, чуть-чуть морозная ночь. Владивосток то там, то здесь словно вспыхнул – иллюминованы церкви. Налево от нас огнями сияет «Петербург». Несколько подальше гигант «Екатеринослав» кажется каким-то призрачным кораблем, сотканным из света.
«Христос воскресе!» – несется над тихим рейдом. Небо так бездонно. Звезды так ярко горят.
На нашем «Ярославле» радостное оживление. Из кают-компании доносится стук посуды – приготовляют разговляться. По палубе мигают свечки конвойных и команды. Мы целуемся друг с другом особенно сердечно. Словно действительно стали друг к другу ближе, роднее. Как-то особенно чувствуется в эту ночь, вдали от дома, от близких…
И только там, в трюме, тихо как в могиле. Среди радостного ропота «Воистину воскресе» батюшка идет кропить святой водой палубу. Мы проходим мимо «особых мест», выходящих на палубу. Я заглядываю в иллюминатор. Там несколько человек. Хотя бы кто встал, пошевелился при пении проходящих мимо певчих, когда в иллюминатор виден священник с крестом.
Мне особенно запомнилось лицо одного старосты отделения, обратника. Я словно сейчас вижу перед собой это лицо. Он смотрит на проходящую мимо процессию и – ничего, кроме спокойного равнодушия.
– Ишь, мол, сколько их!
Он даже не перекрестился, когда, проходя мимо, ему чуть не в лицо запели «Христос воскресе».
Так встретить Пасху – сердце невольно сжимается.
– Будет батюшка обходить арестантские отделения? – спрашиваю я у старшего офицера.
Через полчаса он подходит ко мне. У него какой-то смущенный вид:
– Знаете, я думал просить батюшку обойти отделения… Пошел, а они все спят.
Спать тихо и мирно в такую ночь. И это после тех душу переворачивающих сцен, которые я видел во время исповеди еще месяц тому назад. Но в том-то и дело, что в каторге человек с каждым днем сердцем крепчает, как объяснил мне один каторжанин-сектант.
Английский миссионер, член библейского общества, посетивши сахалинские тюрьмы, раздавал каторжанам молитвенники. Очередь дошла до старого каторжанина Пазульского. Он в высшей степени вежливо и почтительно поклонился миссионеру и, отдавая назад книгу, холодно и вежливо сказал переводчику:
– Скажите господину, чтоб он отдал книгу кому-нибудь другому: я не курю.[42]
Большинство каторги – атеисты. И если кто-нибудь из каторжников вздумает молиться в тюрьме, – это вызывает общие насмешки. Каторга считает это слабостью, а слабость она презирает.
Как они доходят до отрицания? Одни – своим умом.
– Вы верите в Бога? – спросил я Паклина, убийцу архимандрита в Ростове.
– Нет, всякий за себя, – отвечал он мне кратко и просто.
Полуляхов, убийца Арцимовичей в Луганске, относился, по его словам, с большой симпатией к людям религиозным, любил их.
– Ну, а сами вы?
– Я по Дарвину.
– Да вы читали Дарвина?
– Потом уж, после убийства, случалось.
Из разговоров с ним можно было видеть, что он Дарвина действительно читал, хотя и понял его чрезвычайно своеобразно, по-своему.
– Где же Дарвин отрицает существование Бога?
– Так. Жизнь, по-моему, это борьба за существование.
Борьба за существование, понятая грубо, совсем по-звериному, – вот их религия.
Некоторые дошли до отрицания, так сказать, путем опыта.
– Вздор все это, – с улыбкой говорил мне один каторжанин, – я видал, как люди умирают…
А он имел право это сказать: он действительно видал.
– Меня самого это интересовало. Я нарочно убивал и собак. Одинаково умирают. Никакой разницы. Смотришь, что ему в это время нужно: чтоб пришибить его только поскорее, чтоб не мучился.
Как доходят в каторге не только до отрицания – до ненависти к религии, ненависти, высказывающейся в невероятных кощунствах.
– В этаком-то болоте нетрудно потеряться, – говорил мне в Корсаковском округе одесский убийца Шапошников в одну из тех минут, когда ему приходила охота говорить здраво и не юродствовать.
Мне вспоминается один каторжанин. Он трактирщик из Вологодской губернии. В его заведении случилась драка между двумя компаниями. Он принял сторону одной из них и кричал:
– Бей хорошенько!
В результате – один убитый, и его обвинили в подговоре к убийству. Говоря о своем разрушенном благосостоянии, о своей покинутой семье, о том, что ему пришлось и приходится терпеть на каторге, – он весь дрожал и начал говорить такие вещи, что я его остановил:
– Что ты! Что ты! Что говоришь? Бога побойся! Ведь ты христианин.
Несчастный схватился за голову:
– Барин, барин, ума я здесь решаюсь.
Мне вспоминается одна сцена, разыгравшаяся перед поркой. Наказанию подлежал бессрочный каторжанин Федотов, 58 лет. Он сослан на Сахалин за разбой. Бежал, разбойничал в Корсаковском округе в шайке беглых, убил, защищаясь при поимке, крестьянина. Затем вместе с одним бывшим инженером-технологом был пойман в подделке пятирублевых ассигнаций и, наконец, украл из церкви ножичек.
– Бог меня из огорода выгнал, красть у него стал. С тех пор без Бога и хожу, – с грустной улыбкой объяснил мне Федотов.
За свои три преступления Федотов получил три раза по сто плетей и был три года прикован к тачке. Теперь у него развился сильнейший порок сердца. Он еле ходит, еле дышит. Страдает по временам сильными головокружениями и психически ненормален: его подозрительность граничит прямо с бредом преследования. Во время припадков головокружения он кидается с ножом на докторов и на начальство. В обыкновенное же время это очень тихий, кроткий, добрый человек, слабый и крайне болезненный.
Преступление, за которое он подлежал наказанию на этот раз, заключалось в следующем. Боясь, что в Рыковском доктор лечит его не «как следует», Федотов без спроса ушел в Александровское к доктору Поддубскому, которому вся каторга верит безусловно. За побег он и был присужден к 80 плетям. Еще не подозревая, что мне придется перед вечером встретиться с Федотовым при такой страшной обстановке, я беседовал с ним. Он подошел ко мне с письмом.
– От кого письмо?
– Собственно от меня.
– Зачем же писать было?
– Не знал, будете ли с таким, как я, говорить. Да и высказать мне все трудно – задыхаюсь. Видите, как говорю.
В письме Федотов «считал своим долгом» известить меня, что каторга относится к моей любознательности с большим сочувствием, просил меня «никому не верить» и каторги не бояться: «кто к нам человек, к тому и мы не звери». И в заключение выражал надежду, что мое посещение принесет такую же пользу, как и посещение «господина доктора Чехова».
И вот в тот же день мы встретились с Федотовым при таких обстоятельствах.
В числе других подлежавших наказанию был приведен в канцелярию и ничего не подозревавший Федотов. В сторонке скромно стоял палач Хрусцель со своими «инструментами», завернутыми в чистую холстину, под мышкой. Около дверей с испуганными, растерянными лицами толпились подлежавшие наказанию.
Я с доктором и помощником смотрителя сидел у присутственного стола.
– Федотов!
Федотов с тем же недоумевающим видом подошел к столу своей колеблющейся походкой слабого человека.
– Зачем меня, ваше высокоблагородие, изволили спрашивать?
– А вот сейчас узнаешь. Встаньте, пожалуйста: приговор, – обратился ко мне помощник смотрителя и начал скороговоркой «вычитывать приговор». – Принимая во внимание… признавая виновным… восемьдесят плетей…
Чем далее читал помощник смотрителя приговор, тем сильнее и сильнее дрожал всем телом Федотов. Он стоял, держась рукою за сердце, бледный как полотно, и только растерянно бормотал:
– За отлучку-то… за то, что к доктору сходил.
И когда кончили читать приговор и мы все сели, он, удивленно посмотрев на нас всех с величайшим недоумением, сказал:
– Вот так Бог. Значит, пусть отнимают жизнь…
Сказал, шагнув вперед, и вдруг все лицо его исказилось. Его забило, затрясло. Вырвался страшный крик.
И посыпался целый ряд таких кощунств, таких страшных богохульств, что действительно жутко было слушать. Федотов рвал на себе волосы, одежду, шатаясь, ходил по всей канцелярии, ударялся головой об стены, о косяки дверей и вопил не своим голосом:
– Режьте, душите, бейте меня. Хрусцель, пей мою кровь… Надзиратель, убей меня…
Он кидался на надзирателей, разрывая на себе рубашку и обнажая грудь:
– Убейте. Убейте.
И пересыпал все это такими богохульствами, каких я никогда не слыхивал и, конечно, никогда уж больше не услышу. Трудно себе представить, что человеческий язык мог повернуться сказать такие вещи, какие выкрикивал этот бившийся в припадке человек.
Становилось трудно дышать. Доктор был весь бледный и трясся. Перепуганный помощник смотрителя кричал:
– Выведите его! Выведите его!
Федотова схватили под руки. Он вырывался, но его вытащили, почти выволокли из канцелярии. Теперь его вопли слышались со двора.