Лампа была прекрасная, кажется, саксонская, но горел в ней не керосин, а масло. (Горничная нисколько не ошиблась, сказав «карсель».) Такого рода лампы, как я узнал, нужно каждые четверть часа подвинчивать, а то они меркнут.
– Как вас зовут, милая? – спросил я горничную, пока она возилась с лампой.
– Меня-с? Надей. Я при Полине Васильевне нахожусь. Старшей барышне Антонида служит-с. Полина Васильевна видели, как вы к нам подъезжать изволили. Они по полю гуляли-с.
– А, так это была Полина Васильевна? В светлом платье?
– Они-с. Они очень на закате гулять любят.
– Послушайте, Надя… – мне было сначала неловко звать Надей такую почтенную особу, но быстро я привык, тем более, что и лицо ее, все в мелких морщинках, выглядывало таким свежим, милым и добрым из-под седых волос и рюшей кокетливого чепчика. – Видите, Надя, я так неожиданно. Мне, право, неловко… Ваших барышень я не знаю…
– Ах, что вы! Да барышни вам так рады! Константин Дмитрич (это был дядя) писали, что вы художник. Барышням нашим вы кузеном, кажись, говорили они, приходитесь. И я уж так-то рада, развлекутся наши барышни, им общество…
Красноватый свет лампы упал круглым пятном на стол. Я поднял глаза на освещенный теперь простенок – и замер на секунду. Неясно отделяясь от беловатых обоев, там чуть светлел небольшой, круглый портрет. Глаза мои не отрывались от него, хоть весь он был прост и неярок. Чуть мерцала тоненькая, витая рамка. На белом фоне была изображена бледной пастелью с прозрачными, розоватыми тенями девушка, в кисейном платье, с пепельными волосами, начесанными на уши по старинной моде, с большими, очень голубыми, недоумевающими глазами. Не знаю, что за неслыханная прелесть была в этом простом и нежном лице; но у меня в груди сжалось, как от боли, – и я смотрел на чудодейственную пастель с дрожью, почти с благоговеньем и мукой.
– Кто это? – спросил я невольно и робко, указывая на портрет.
– Это? – Надя уж собиралась выйти из комнаты. – Ах, Боже мой, тут в позапрошлом году барышня Аделаида Васильевна жили, так этот портрет висел и остался. Я и не заметила…
– А кто это?
– Да барышня же наша младшая, Полина Васильевна. Барин покойный их рисовал, папаша ихний. Очень хорошо рисовали, говорят, и весьма схоже их тогда изобразили;;. Пожалуйте кушать, барышни в столовой…
Надя исчезла. Я с усилием оторвался от огромных, голубых глаз портрета, подошел к двери, у порога опять оглянулся, точно боясь, что «она» уйдет, – наконец отворил дверь и быстро сошел вниз.
V
Не знаю, какими ожидал я в то время встретить моих хозяек. Не помню, о чем я думал, спускаясь с лестницы. Столовая, просторная комната с темной дубовой мебелью, с накрытым столом посередине, освещалась двумя канделябрами, где горели восковые свечи. При их мягком мерцании я вдруг увидел высокую женскую фигуру, очень тонкую, стоявшую ко мне спиной. Кажется, она связывала на окне букет васильков. При звуке моих шагов она обернулась. Сердце у меня ударило сильно – и остановилось на мгновенье. Что это? Кисейное платье с длинным корсажем, пышная юбка, бледные краски, пепельные волосы, начесанные низко на уши… Но я уже опомнился. Передо мной стояла хозяйка, «младшая барышня». Она улыбалась приветливо и застенчиво, и, не подавая руки, присела мне, краснея. Маленькое личико, худенькое, продолговатое, все в нежных и мелких морщинах сияло лукавством и удовольствием. Волосы ее были слишком светлы, седина их тронула мало и незаметно. Руки, в черных митенках, суховатые и желтенькие, сжимали пучок васильков. На стуле лежала «бержерка» – и она удивительно шла к этому странному платью с длинным мысом корсажа и короткими рукавами.
– Полина Васильевна… – начал я.
Полина подняла знакомые голубые глаза и опять весело улыбнулась.
– Soyez le bien venu, Monsieur George[22], – проговорила она, чуть картавя. – Не правда ли, вас зовут M-r George? Вы нам кузен, но мы решили с сестрицей звать вас мсье Жоржем. Это лучше… удобнее как-то. Вы позволите? Сестрица! Адель! Иди же скорее!
Я обернулся навстречу входившей Аделаиде Васильевне. Она была ниже сестры, не так тонка, хотя и затянута. Темное платье ее, тоже с длинным корсажем, прикрывалось сверху пелеринкой с оборочкой. Совершенно седые волосы были зачесаны глаже и лицо, сморщенное, как и у сестры, казалось, однако, желтее. Вероятно, она была старше Полины года на три. Меня, помню, почему-то поразила материя ее платья: коричневая, толстая, не гнущаяся, как луб, шелковая, с вытканными мелкими атласными цветочками. Помню, в детстве, в бабушкином сундуке, долгое время я видел распоротый салоп, точно такой.
Только от него, и из сундука, особенно сладко и пронзительно пахло. Я называл этот запах столетним. И мне казалось, что от платья Ад ели не может так не пахнуть.
Я тотчас же заметил, что Адель обращается с сестрой, как старшая с балованным, любимым ребенком. Она нежно выговаривала ей за позднюю прогулку. Полина оправдывалась, делала вид, что сердится. Впрочем, понятно было, что между сестрами большое согласие.
Я с аппетитом кушал славный деревенский ужин и старался поддержать разговор, но в глубине души недоумевал и никак не мог попасть в тон.
– Вы никогда не выезжаете из деревни? – спрашивал я Аделаиду.
– Да, мы удалились от общества. И пока не скучаем… Полина занимается музыкой, я хозяйничаю немного… Хорошо, знаете, запереться в глуши. Петербург с его раутами, концертами, собраниями – утомил нас давно. Неправда ли, Полина?
– Ах, Адель, ты знаешь, я никогда не скучаю. Я так люблю поля, цветы, прогулки… И одиночество всегда… столь много говорит моему сердцу…
– Что Константин Дмитрич? – спросила Адель о дяде. – Все шалит? Ах, он ужасный шалун! Это самый несносный из молодых повес, право! Но я ему прощала все за его неутомимость. Затевается ли интересная вечеринка, partie de plaisir[23] – он первый!
Я раскрыл было рот, чтобы сказать, что дядя Константин Дмитрич давно в параличе, с лысиной, живет безвыездно в Царском и менее всего шалит. Но как-то это не сказалось – и я промолчал.
– А вы рисуете? – спросила Полина.
– Да, немного…
– Ах, я так восхищалась последний раз картиной этого… знаменитого… Как его фамилия, Адель? Знаешь, этот новый?
– Не помню… Да, прекрасное изображение. Он пойдет. А музыку вы любите? Вот Полина вам споет как-нибудь…
– Ах, что ты, Адель! Я совсем не в голосе последнее время.
Осведомившись, интересуюсь ли я литературой, сестры принялись занимать меня и на эту тему. Оказалось, что у них есть целая библиотека, куда Полина обещала меня завтра провести.
– Адель мало читает, – пожаловалась Полина. – Зато я – всегда, всегда с книгой, уношусь в неведомые страны… Из русских нет настоящих писателей, таких, возвышающих душу. Одна начинала молодая писательница – недурно. Евгения Тур, вы читали? Я только что кончила «Племянницу». Из стихотвориц – Жадовская разве…
– А Дружинин разве тебе не по душе?
– Это про… une dame, qui a quitte son mari?[24] Нет, нет, это ужасно! Полина даже вспыхнула вся и замахала руками.
– А разве Пушкина вы не любите? – спросил я.
– Да, Пушкин… Конечно… Entre nous soit dit[25]: во многом все-таки прав тот критик, знаете? Попович, кажется: в Пушкине есть что-то недостаточно возвышенное. Я совершенно не разделяю мнений этого критика и всех новейших взглядов на счет пользы, отрицаний души и т. д. Нет, нет, это ужас. Но о Пушкине у него были верные места. Что он теперь, пишет? Адель, Адель, – подхватила она, не давая мне времени для ответа, – а помнишь, мы познакомились с Гречем? Скажите, вы встречаете Греча в литературных кружках?
– Он умер, – проговорил я наконец.
– Ах, Боже мой, что это с ним? Как жаль!
Разговор затянулся. И, странное дело! через несколько времени я сам с таким жаром опровергал Писарева и Добролюбова, как будто статьи их только что вышли и мне предстояло завтра полемизировать с ними в журнале. Старые образы, давно забытые, почти неизвестные, возникли в душе. Я принялся было толковать о факте освобождения крестьян, – мои хозяйки имели на этот счет различные мнения – как вдруг заметил, что поздно и пора спать. Аделаида сдерживала зевоту, но Полина слушала меня и нервно теребила свои митенки.
Я опять церемонно раскланялся, получил в ответ два реверанса и милые улыбки.
Я прошел прямо в спальню, взобрался на высочайший пуховик и, несмотря на жару, тотчас же заснул. Мне снился Греч, медленно подымающийся из общего, почему-то, с Бул-гариным гроба и преядовито грозящий мне кулаком, и Полина, в митенках, в кисейном платье, с которой я должен был снять какое-то колдовство. Я кипятился, кричал, стонал, но ничего не выходило. А Полина мне кивала головой, печально и томно, и это была уже не Полина – а кто-то с бледным, нежным личиком и большими, нерешительными глазами…