видела никогда.
Теперь во всем разноцветном мире у нее остались только две зацепки, две живые души, к которым тянулась и ее все еще живая душа. Это и были две ее подруги, две сестры, которых судьба дала ей для жизни взамен прошлого и в скупо отмеренное будущее, – Белла Михайловна Карминова, жена бывшего краевого прокурора, и Екатерина Алексеевна Гурецкая, жена бывшего секретаря посольства. Немного волнуясь перед встречей, Мария Кондратьевна накрыла стол свежевыстиранной, накрахмаленной и подсиненной скатеркой. Там, где на скатерке обнаружилась дырочка, она поставила пепельницу. Ей не терпелось заняться хозяйством, но огромная длинная квартира, в которой она жила, уже зашевелилась, забегала по коридору, застучала нетерпеливо в вечно занятую уборную, заколотила кулаками в двери ванной. Люди спешили на работу, и Мария Кондратьевна пропустила их всех, переждала, покуда они разбежались по своим неотложным делам, и к 8 часам утра, когда суета прекратилась, Мария Кондратьевна вышла на кухню. Она принялась за стряпню.
Ее гордостью, ее «фирменным блюдом» были различные салаты и винегреты, действительно поражающе вкусные, необъяснимо тонкие и ароматные. Мария Кондратьевна делала их из сырых тертых овощей, какие с клюквой, какие с лимоном. Салаты выходили из ее рук веселые, красивые, то пурпурные, то пестрые, а то и снежно-белые. Всю эту снедь Мария Кондратьевна аккуратно разложила по блюдцам и тарелкам, загладила шершавую их поверхность и навела узоры. На одних в решетку и клеточку, это делается вилкой, а на других круглые, вроде цветов, – тут уж нужен носик чайной ложки.
Около часу дня трижды прозвонил звонок. Это пришли долгожданные гостьи, обе сразу. Они, видно, встретились где-то на улице, заранее о том договорившись, и вместе зашли в магазин и прикупили ветчины, и колбасы, и рыбных консервов. Белла Михайловна поставила на стол бутылку водки, а Екатерина Алексеевна прибавила к этой бутылке другую нарядную бутылочку заграничного вермута.
– Это уж так, для баловства, – сказала она, далеко закидывая голову, чтобы видеть своих подруг.
Все они принарядились для сегодняшнего дня. Екатерина Алексеевна была в теплой пушистой кофточке и в новомодных элегантных брючках. Красивая и подтянутая, прекрасно причесанная, она казалась совсем молодой рядом с сильно исхудавшей и как-то обуглившейся Беллой Михайловной, у которой, кроме сверкающих гордых глаз, ничего уже женского и яркого в облике не осталось. Белла Михайловна поминутно кашляла, передергивала плечами и ерзала, словно ее раздражало собственное старомодное, непомерно большое шелковое платье. Молнии тика перебегали по ее лицу от бровей ко рту и обратно. Вдвоем с Екатериной Алексеевной они внимательно и серьезно обсудили новый байковый халат Марии Кондратьевны и «одобрили его в целом», как сказала Екатерина Алексеевна, приподняв пальцами веки.
Белла Михайловна умело откупорила бутылку и налила всем водки, и они выпили в полном молчании безо всяких тостов, а выпив – улыбнулись друг другу, словно бы каждая знала, за что и почему она пьет, и знала, что ее подруги тоже это прекрасно знают, и у них в этот миг у всех троих набежали на глаза слезы. Но они подавили их и занялись едой.
Постепенно завязался разговор.
– Ростислав Николаич, – сказала Екатерина Алексеевна как бы между прочим, – предлагает мне, лишь только откроется навигация, съездить с ним на пароходе до Астрахани и обратно. Прямо не знаю… – Она приподняла веки и вопросительно взглянула на Беллу Михайловну.
– Это еще кто такой? – спросила та.
– Давний сослуживец, – сказала она небрежно. – Я с ним, помню, в Париже познакомилась, на каком-то приеме, еще в тридцать шестом. Целая вечность… Он тогда все в любви мне объяснялся, чудак очкастый… – Она негромко засмеялась. – Представь, Маша, – она обернулась к Марии Кондратьевне, – объявился вновь поклонничек, старый-престарый, песок сыплется, а все еще тянет свое, поклоняется! Цветы, конфеты… Забавно…
– В постельку манит? – грубо спросила Белла Михайловна и, не дождавшись ответа, добавила: – Скажи-ка правду, Катя, конкретно…
И тут она задала Екатерине Алексеевне несколько вопросов впрямую и выраженных в самой откровенной, неприкрытой форме, той, что называется у людей непечатной и нецензурной.
Но ни Мария Кондратьевна, ни Екатерина Алексеевна не смутились этих речей нисколько. Суть была в другом, суть очень важная для них всех, и Екатерина Алексеевна, приподняв веки, сказала тихо:
– Нет, что ты, Белла, клянусь тебе: нет. Просто я его не гоню, пусть спасибо скажет и за это. Вот и все. Но, может быть, где-то подсознательно это согревает меня. Человеку нужно внимание, ласка, ну пусть не ласка, мечта о ней. Это нужно, а женщине особенно…
При этих словах Мария Кондратьевна уголком глаза поглядела на портрет Николая Ивановича и клятвенно подумала, что ей никакой ласки не нужно, и мечты о ней тоже во веки веков, а Екатерину Алексеевну нужно простить, значит, тут она слабая. Бог с ней, пусть…
– Давайте-ка выпьем, – резко сказала Белла Михайловна и, не дожидаясь подруг, налила и выпила рывком, по-мужски.
– Ласки, – сказала она издевательски и закопошилась вилкой в салате, – ласки, туда твою мать, цветики, конфетики, пароходики! Пейте, что ли, что я одна-то!
И когда подруги выпили, она не сдержалась и так же рывком выпила вторую рюмку.
– Какие там ласки, – сказала она, угрюмо прокашлявшись. – Сгоревшие мы. Головешки, девки, прогоревшие, кой в нас толк?
Ей никто не возражал. Подруги молчали.
– Видали мы в нашей жизни пароходики! – вдруг крикнула она сипло и неожиданно запела горьким, седым голосом:
Я помню тот Ванинский порт.
И рев парохода угрюмый…
Обе ее подруги тотчас подхватили песню, слишком хорошо им знакомую:
Как шли мы по трапу на борт,
В холодные мокрые трюмы…
От выпитой водки лица их раскраснелись и оплыли, из-под причесок выбились седые пряди.
Они поют сейчас, глаза их прикрыты. Они смотрят в глубокую даль, в израненное свое прошлое, и явственно видно теперь, как больны они и как стары.
Но поют они слаженно, красиво, строго и истово, как пели бы, может быть, в церкви.
…Лежал впереди Магадан,
Столица Колымского края.
И хотя прошло уже двенадцать лет с той поры, как сняли с них чудовищные обвинения, и хотя восстановили их добрые имена, и хотя кости их мужей давно уже истлели где-то в безвестных могилах и превратились в дорожную пыль, и хотя, как говорится, быльем поросло и вроде уходит в вечность, они поют свою песню точно, слово в слово, педантично, выпевая каждый слог, строго выдерживая канонические паузы, храня освященный годами ритм и ритуально угорчая фразу навсегда установленными вздохами.