– Зачем же выписывать, чтоб смеяться потом? – заметила Настенька.
Белавин одобрительно кивнул головой.
– Я не буду смеяться, а посмотрю на вас, что вы, миротворцы, будете делать, потому что эта ваша задача – наслаждаться каким-нибудь зернышком добра в куче хлама – у вас чисто придуманная, и на деле вы никогда ее не исполняете, – отвечал Калинович и отправил записку.
Студент не заставил себя долго дожидаться: еще не встали из-за чая, как он явился с сияющим от удовольствия лицом.
– Как я вам благодарен! – проговорил он Калиновичу.
Тот представил ею Белавину.
– Monsieur Белавин! – проговорил он с усмешкою.
Студент пришел в окончательный восторг.
– Как я рад, что имею счастие… – начал он с запинкою и садясь около своего нового знакомого. – Яков Васильич, может быть, говорил вам…
Белавин отвечал ему вежливой улыбкой.
– А что, как ваш Гамлет идет? – спросил Калинович.
– Гамлета уж я, Яков Васильич, оставил, – отвечал студент наивно. – Он, как вы справедливо заметили, очень глубок и тонок для меня в отделке; а теперь – так это приятно для меня, и я именно хотел, если позволите, посоветоваться с вами – в одном там знакомом доме устраивается благородный спектакль: ну, и, конечно, всей пьесы нельзя, но я предложил и хочу непременно поставить сцены из «Ромео и Юлии».
– И сами, конечно, будете играть Ромео? – спросил Калинович.
– Да, не знаю, как удастся. Конечно, на себя я еще больше надеюсь, потому что все-таки много работал, но, главное, девицы, которые теперь участвуют, никак не хотят играть Юлии.
– Отчего ж? – спросила Настенька.
Студент пожал плечами.
– Говорят, – отвечал он, – что роль трудна и что Юлия любит Ромео, а выражать это чувство на подмостках неприлично.
Настенька усмехнулась.
– Здесь то же, как и в провинции: там, я знаю, в одном доме хотели играть «Горе от ума» и ни одна дама не согласилась взять роль Софьи, потому что она находится в таких отношениях с Молчалиным, – отнеслась она к Белавину.
– Общая участь всех благородных спектаклей! – отвечал тот.
– Прочитайте нам что-нибудь, – сказал Калинович студенту с явною целью потешиться над ним.
– Если позволите, я и книгу с собой принес, – отвечал тот, ничего этого не замечая. – Только одному неловко; я почти не могу… Позвольте вас просить прочесть за Юлию. Soyez si bonne![87] – отнесся он к Настеньке.
– Я никогда не читала таким образом и, вероятно, дурно прочту, – отвечала она, взглянув мельком на Калиновича.
– Вы, вероятно, превосходно прочтете! – подхватил студент.
– Конечно, кому же, кроме вас, читать за Юлию? – проговорил ей Калинович.
Настенька незаметно покачала ему с укоризной головой.
– Извольте, – сказала она и, желая загладить насмешливый тон Калиновича, взяла книгу, сначала просмотрела всю предназначенную для чтения сцену, а потом начала читать вовсе не шутя.
Студент пришел в восторг.
– Превосходно! – воскликнул он, и сам зачитал с жаром.
Калинович взглянул было насмешливо на Настеньку и на Белавина; но они ему не ответили тем же, а, напротив, Настенька, начавшая следующий монолог, чем далее читала, тем более одушевлялась и входила в роль: привыкшая почти с детства читать вслух, она прочитала почти безукоризненно.
– Знаете что? Вы прекрасно читаете; у вас решительно сценическое дарование! – проговорил, наконец, Белавин, сохранявший все это время такое выражение в лице, по которому решительно нельзя было угадать, что у него на уме.
– Ах, я очень рада! – подхватила Настенька. – Вдруг я сделаюсь актрисой, – прибавила она, обращаясь к Калиновичу.
– Чего доброго! – отвечал тот.
Студент между тем пришел в какое-то исступление.
– Превосходно, превосходно! – восклицал он и, обратившись к Белавину, стал того допрашивать: – Ну, а я что? Скажите, пожалуйста, как я?
– Ничего; к стиху только прислушивайтесь; надобно больше вникать в смысл и вообще играть нервами, а не полнокровием!.. – отвечал тот.
– Да, действительно, я именно этого и хочу достигнуть, – согласился студент. – Но вы превосходны! – обратился он к Настеньке. – И, конечно… я не смею, но это было бы благодеяние – если б позволили просить вас сыграть у нас Юлию. Театр у нашей хорошей знакомой, madame Volmar… я завтра же съезжу к ней и скажу: она будет в восторге.
– Благодарю вас, но я никогда не играла, – полуотговаривалась Настенька.
– De grace, soyez si bonne![88] Будьте великодушны, я готов вас на коленях просить! – приставал студент.
– Нет-с, она не будет играть! – решил Калинович и, чтобы прекратить эту сцену, обратился к Белавину и начал с ним совершенно другой разговор.
Студента, однако ж, это не остановило: он все-таки стал потихоньку упрашивать Настеньку. Она его почти не слушала и, развернув Ромео, который попался ей в первый еще раз, сама не замечая того, зачиталась.
– Ах, как это хорошо, боже мой! – говорила она.
Студент глядел на нее с каким-то умилением. Белавин тоже останавливал на ней по временам свои задумчивые голубые глаза.
Часов в двенадцать гости стали прощаться.
– Ну, батюшка, вы таким владеете сокровищем!.. – сказал Белавин в передней потихоньку Калиновичу.
Тот самодовольно улыбнулся и к Настеньке, однако, возвратился в раздумье.
– Какой должен быть превосходный человек этот Белавин! – сказала она.
– Да, – отвечал ей машинально Калинович.
Мысли его были далеко в эту минуту.
Сцена, которую я описал в предыдущей главе, стала повторяться довольно часто, и нравственная стачка между Настенькой и Белавиным начала как-то ярче и ярче высказываться. Калинович между тем все больше удалялся от них и сосредоточивался в самом себе. Душа его была не такого закала, чтоб наслаждаться тихой любовью и скромной дружбой. Маленький комфорт, который его окружал, стал казаться ему смешон до гадости. С чувством какого-то ожесточения отвертывался Калинович от магазинных окон, из которых так красиво метались в глаза разные вещи, совершенно, кажется бы, необходимые для каждого порядочного человека. Проходя мимо огромных домов, в бельэтажах которых при вечернем освещении через зеркальные стекла виднелись цветы, люстры, канделябры, огромные картины в золотых рамах, он невольно приостанавливался и с озлобленной завистью думал: «Как здесь хорошо, и живут же какие-нибудь болваны-счастливцы!» То же действие производили на него экипажи, трехтысячные шубы и, наконец, служащий, мундирный Петербург. Он не мог видеть без глубокого сердечного содрогания, когда выходил из какого-нибудь присутственного здания господин еще не старых лет, в крестах, звездах и золотом камергерском мундире. Кроме уж этих прихотливых и честолюбивых желаний, впереди восставал еще более существенный вопрос: деньги, привезенные Настенькой, конечно, должны были прожиться в какой-нибудь год, но что потом будет? Калинович ниоткуда и ничего не получал. Презрение и омерзение начинал он чувствовать к себе за свое тунеядство: человек деятельный по натуре, способный к труду, он не мог заработать какого-нибудь куска хлеба и питался последними крохами своей бедной любовницы – это уж было выше всяких сил! Чтоб что-нибудь, наконец, предпринять, он решился, переломив самолюбие, послать к Зыкову повесть, заклиная напечатать ее и вообще дать ему работу при журнале. Лично сам Калинович не в состоянии был доставить свое творчество и выслушать, может быть, от приятеля еще несколько горьких уроков; но, чтоб извинить себя, он объяснил, что три месяца был болен и теперь еще никуда не выходит.
В ответ на это он получил письмо с черной печатью. Адрес был написан женской рукой и весь смочен слезами. Ему отвечала жена Зыкова: «Друга вашего, к которому вы пишете, более не существует на свете: две недели, как он умер, все ожидая хоть еще раз увидеться с вами. С просьбой вашей я не знаю, что делать. Не хотите ли, чтоб я послала ваше сочинение к Павлу Николаичу, который, после смерти моего покойного мужа, хочет, кажется, ужасно с нами поступать…» Далее Калинович не в состоянии был читать: это был последний удар, который готовила ему нанести судьба. Он знал, что как ни глубоко и ни сильно оскорбил его Зыков, но это был единственный человек в Петербурге, который принял бы в нем человеческое участие и, по своему влиянию, приспособил бы его к литературе, если уж в ней остался последний ресурс для жизни; но теперь никого и ничего не стало…
Вы, юноши и неюноши, ищущие в Петербурге мест, занятий, хлеба, вы поймете положение моего героя, зная, может быть, по опыту, что значит в этом случае потерять последнюю опору, между тем как раздражающего свойства мысль не перестает вас преследовать, что вот тут же, в этом Петербурге, сотни деятельностей, тысячи служб с прекрасным жалованьем, с баснословными квартирами, с любовью начальников, могущих для вас сделать вся и все – и только вам ничего не дают и вас никуда не пускают! Чтоб скрыть от Настеньки свое отчаяние, Калинович проворно ушел из дома. Голова его решительно помутилась; то думалось ему, что не найдет ли он потерянного бумажника со ста тысячами, то нельзя ли продать черту душу за деньги и, наконец, пойти в разбойники, награбить и возвратиться жить в общество.