Глухие, ритмически правильные удары плиц и этот ропот недовольной реки порой позволяли уловить ещё один звук — он доносился откуда-то издали и был слаб и печален. Должно быть, это волны бились о берега. Небо было покрыто обрывками облаков, и глаз не мог уловить, куда они плыли, — пароход шёл быстро. Между облаками на синих пятнах неба поблескивали звёзды — казалось, они только что проснулись. Впереди парохода было очень темно, и река как бы упиралась в гору и уходила под неё. Кое-где по берегам мигали огоньки, иногда доносился лай собак; печальный звук деревенского колокола вздыхал протяжно и уныло.
Угрюмо работала машина парохода, и корпус его вздрагивал в напряжённом стремлении вперёд. На воде, взволнованной и вспенённой, отражались огни. Светлыми пятнами, лишёнными форм, они скользили по пене волн, и, если долго смотреть на них утомлённому глазу, они рисовались в форме стаи полурыб-полуптиц, молчаливых и любопытных, — плывших около борта парохода и готовых взлететь на него. Что-то мечтательное, смягчавшее ум и душу, смутное и ласковое, несла с собой приближавшаяся ночь. Всё, чего она касалась своими тёмными крыльями, становилось мягче; звуки, долетавшие с берегов, были так меланхоличны, а звёзды блестели всё светлей…
В шумном стремлении огромного здания из дерева и железа — в стремлении, таком обычном для глаза и ума днём, — было что-то фантастическое этой ночью. Впереди так темно, небо так печально, шум парохода мрачно глух, и голоса его пассажиров разнообразны. И всё это слито в одну гармонию, сильную и полную странных намеков на что-то. Там, далеко во тьме, чуть виден огонёк, и кажется, что это к нему именно стремится по реке судно, полное людей. А он что-то обещает…
Сидя на галерее парохода, я смотрел на него, охваченный мечтательным настроением, и, отдаваясь разным фантазиям, возникавшим в мозгу, полной грудью вдыхал влажный и тёплый воздух ночи. В такие моменты всегда хочешь счастья и ждёшь его с чувством тихой грусти о нём и со странным упорством, совершенно забывая, что оно не только никогда не идёт навстречу, но ещё требует усиленных и долгих и большей частью бесполезных поисков его. Едва ли кому известное, но всеми желаемое, оно неуловимо, как мечта.
…Я долго сидел, охваченный этим настроением, как вдруг она снова явилась на галерее.
Она — это девушка, которую я заметил ещё на берегу и несколько раз в течение дня встречал на пароходе. Не скажу, чтоб она была очень красива, — нет. Высокая, тонкая, гибкая, она ходила мимо меня беззвучно, как тень, лицо её было овально, строго, бледно, глаза, тёмные и большие, были задумчивы, и вот в них именно, в их рассеянном, неопределённом взгляде было что-то, что возбуждало во мне желание выдвинуться пред этой девушкой, обратить на себя её внимание и остановить на себе её взгляд. Почему-то думалось, что, если этот взгляд остановится — ласковый, внимательный и нежный — на моём лице, — в этом и будет моё счастье. Оно сразу, вместе с её взглядом, проникнет в моё сердце, оживит, освежит его, зажжёт многими желаниями, возбудит мой дух, изощрит ум. Даже и тогда, когда поиски счастья трагичны, — человек несколько смешон, гоняясь за ним, я же просто мечтал. Я насвистывал нежные мелодии и принимал красивые позы, но она не обращала на меня внимания. Мне было обидно это, как и всякому мужчине было бы обидно. Но затронутое самолюбие не подавляло собой моих фантазий, и мысленно я уже очень близко подошёл к этой девушке. Я говорил с ней об одиночестве, и она, ещё не глядя на меня, уже слушала мои речи. Вокруг нас была элегия, и я старался гармонировать с ней. Я говорил о том, как это бывает мучительно, когда человек удаляется от жизни вследствие недоверия к ней, непонимания её или вследствие того, что он оскорблён ею. Она, равнодушная к его думам и чувствам, кипит вокруг него, а он, не умея слиться с ней, сидит в своей маленькой комнатке, и из всех углов этой комнаты на него смотрят тёмные глаза одиночества. Гибнут мысли, потому что их некому высказать, вянут чувства, ибо их не с кем разделить, и человек умирает ранее, чем его коснётся смерть…
Один ласковый взгляд, слово, сказанное сердцем, быть может, со многим помирили бы его.
Рука товарища-женщины указала бы ему место и жизни, ободрённый, облагороженный дружбой, согретый любовью, он мог бы жить и делать жизнь, а не медленно умирать и только думать о ней.
Потом я говорил этой девушке о ней самой. Что в том, что я её вижу впервые? Она мне кажется именно той, которая могла бы помочь мне жить. Я с первого взгляда почувствовал, что именно она может сделать это. Я уже люблю её, да, люблю! Разве на это много нужно времени? Хорошо любят именно сразу. Пусть она позволит мне быть её рабом, если думает, что я не стою её любви и дружбы. В ней так много скрытой внутренней силы — это видно по её тёмным глазам. Пусть же она, богатая, будет и щедрой, пусть она поделится со мной тем, чего у неё много, а у меня — нет…
Я погибну, я чувствую, что именно она, только она могла бы оживить меня, и я погибну, если она не поможет мне.
— Послушайте… — начала она, не поднимая головы и не глядя на меня, — послушайте, ведь согласитесь, что всё, что вы говорите, по меньшей мере странно…
Какой у неё был мягкий, глубокий, за сердце хватающий голос! Я с наслаждением дождался, когда его последний звук погас, и мне стало жалко его и себя. Я всё горячее продолжал убеждать её. Я говорил ей, что она одним пожатием руки и взглядом может пробудить во мне силу и сделать способным на подвиги.
Да, я и теперь уже способен на них — её близость оживила меня. Разве это не доказательство моей любви? Пусть она испытает меня! Я готов на всё ради того, чтобы заслужить её ласковый взгляд. Чего она хотела бы?
— Я верю вам… — тихо шепнула она.
Я громко крикнул от восторга и бросился к её ногам.
И в тот же момент, как бы в виде стоустого эха моего восклицания, по всему пароходу пронёсся крик ужаса и смятения:
— Горим!
— Пожар!
Тысячи змей шипели в воздухе, гулко грохало какое-то железо, ревел свисток парохода, рыдали женщины, кричали мужские испуганные и грубые голоса, слышались всплески воды, точно в неё падали тяжёлые камни. На тёмном небе пылало зарево, и сзади парохода было неестественно светло для этой ночи без луны, — там, на корме, где громко топали ноги по палубе, что-то шуршало, как будто тяжёлый кусок материи волочили по дереву. Детский звонкий голос пронзительно кричал:
— Мама-а! — и тонул в этом адском шуме. Гремели цепи. И всё шипели змеи — это огонь сладострастно пожирал судно. Я оцепенел. Мимо меня неслись и куда-то прыгали во мрак люди. Их волосы развевались по ветру, рты были открыты, они хрипели, кричали, и страшно сверкали в дрожащей тьме белки их широко раскрытых глаз.
Клубы дыма то и дело опахивали меня, становилось жарко и тесно на носу парохода, где я стоял, прижавшись к стене кают.
Человек в белой куртке и в колпаке повара, размахивая перед собой тяжёлой кастрюлей, добежал до перил галереи, вскочил на них и, бросив вперёд себя кастрюлю, прыгнул в реку вслед за ней. Полураздетая женщина хотела сделать то же, взглянула через перила в тёмную воду и с криком отчаяния, закрыв лицо руками, опрокинулась назад. Кто-то вскочил ей на грудь, чья-то нога наступила на её белую руку и скрыла её под собой.
А пароход всё мчался вперёд, и всё яростнее шипел и трещал огонь на его корме. Река сзади его стала багровой, пена её волн казалась кровью, и чёрные точки плавали в ней, неистово взывая о помощи. Снопы искр летали в воздухе и падали на эти фигуры.
Высокая женщина, с распущенными по плечам чёрными волосами, взмахнула над своей головой чем-то маленьким, белым и плачущим, и это, мелькнув в воздухе, исчезло с пронзительным криком за бортом. Человек в соломенной шляпе, которая тлелась на его голове, испуская от себя струйки дыма, сел у моих ног и стал раздеваться. Кто-то большой, хрипло кричащий, наскочил на него и с проклятием покрыл его своим телом, кто-то ещё вспрыгнул на них, на перила и исчез…
— Руби топором! — грозно ревели внизу…
Слышались удары, вода всё всплескивала, и огонь шипел, монотонно, однообразно, не торопясь, уверенный, что всё, что хочет он пожрать, — он пожрёт.
Происходило что-то неуловимое глазом, но грандиозно трагическое. Люди являлись, исчезали, сбивали друг друга с ног, дрались, вырывая один у другого из рук какие-то доски, стулья, тащили тяжёлую скамью и бросали её за борт, откуда раздавался дикий крик о помощи, которой все просили и никто не давал.
Толстая, полуобнажённая старуха в белых лохмотьях, развевавшихся по ветру, медленно шла ко мне, держась рукой за стену, и заунывно пела. Подбородок её трясся, открывая беззубую нижнюю десну, и в глазах не было ничего, кроме ужаса. Кто-то ударил её сзади, и она упала и тотчас же на неё упали другие, образовалась куча барахтавшихся людей. Они выли, как звери, били друг друга, на них падали ещё и ещё люди. Вот эта гора живого мяса подкатилась к перилам галереи… Треск — и все упали вниз, воя и рыча.