— Она должна большую пенсию получать.
— Нет, из-за своего женского сердца всего лишилась. Как у неё папенька умер, так она сейчас замуж за офицера… Пожили два года, а потом он уехал от неё, так и неизвестно, где он теперь в бегах пропадает. Она думает, что у турецкого султана он, потому из татар. И христианство-то он ради неё принял. Лестно ему было на генеральской дочке. Всё как будто себя облагородил… Вон наш огонёк-то!
Впереди в темноте тускло мерещилось окно. Остальных не было видно за забором. Должно быть, и собаки её почуяли, затявкали, мелко-мелко, точно бисером просыпались.
Меня особенно поражала в Анфисе Гордеевне черта, которую после я всегда находил в таких же как она людях. Их не так мало, как кажется на первый взгляд, они вовсе не очень редки. Во всевозможных разновидностях на самых непохожих одно на другое поприщах, но они встречаются далеко не одиночками. С ними невольно начинаешь верить, что стоит только по-настоящему, как следует, возлюбить други своя, в каком бы крошечном размере это ни было, да не на словах, а деятельно, и от тебя тотчас же отойдёт прочь страх жизни, страх завтрашнего дня, который омрачает и губит тысячи и миллионы других, более, по-видимому, счастливых существований. Анфиса Гордеевна не только не пугалась этого океана бытия, уходившего перед нею в туман и тьму, но радовалась ему и, улыбаясь, ждала будущего. Не потому ли, что для бурных волн в её душе вечно светили яркие маяки любви и добра? Ведь, уже кому бы трепетать, как не этой старухе с расхлёстанным пижоном и в аксельбантах, и не за себя, но и за всех приютившихся у неё, а она нисколько не интересовалась этим. «А Бог-то? — убеждённо говорила она тем самозваным печальникам, которые пытались смутить кроткий мир её души. — А Бог-то?» — и она живо чувствовала этого Бога около себя и во всём, что ни случилось с нею, видела Его направляющую руку. После каждого свидания с нею моя душа как-то ободрялась и вырастала так, что ежедневные заботы и печали делались маленькими-маленькими и вовсе исчезали. Эта смешная женщина, смешная по видимости, воплощала в себе столько силы и даже красоты, — красоты нравственной, сердечной, — что достаточно было коснуться её локтем, чтобы хоть чуточку очиститься от всякие скверны и ощутить в себе некоторый стыд. Она не только не боялась жизни, не боялась «утрия», но, по-евангельски, нисколько не думала о первой и не заботилась о втором. Всё это — и жизнь, и утрия шли своим путём, она предоставляла устройство их Промыслу, а сама только и знала, что, не складывая рук, работала ради бесприютных и жалких людей, окружавших её. Тормошилась, изводила себя, не требуя от них даже уважения к себе. Напротив, её радовали и капризы «генеральши», и крикливая команда «капитана», потому что и та, и другой, таким образом, убеждали других и сами убеждались, что они не утратили ни человеческого достоинства, ни самолюбия. Под влиянием её живого примера, и все её помощницы — горбунья Шура и немая Гуля — служили тому же делу, не помышляя о себе. «Нам что, — говорили они, — нам, когда понадобится, Господь пошлёт, это уж не наше дело, не наша забота!» Я думаю, ни в одном монастыре не исполнялись так свято и, в то же время, так наивно, простодушно, бессознательно великие заветы христианской любви. В своём крошечном уголке эта невидная артель являлась прообразом того, как бы следовало жить целому миру, не мудрствуя лукаво, не ища никаких одобрений и ободрений со стороны, просто, без вычур, без громких слов, даже без знания того, что она делает. Иначе она жить не могла и не умела; при других условиях она бы почувствовала себя неловко, если не несчастной, то так же, пожалуй, как мы чувствуем себя в тесных сапогах, которые не дают нам ни ходить, ни двигаться и ни на одну минуту не перестают нестерпимо жать ногу. Самого дела её никто не замечал из-за смешной наружности Анфисы до того, что я, несколько лет прожив в этом городе, не мог ознакомиться с ним. Нужен был случай, чтобы рассмотреть затерявшийся во мхах и кустах крошечный светловодный ручей, так щедро напоивший кругом жаждущую землю.
На этот раз у Анфисы Гордеевны я был счастливее, чем прежде. Мне удалось познакомиться с «генеральшей». Памятной мне по адресу своего письма «матросской супруги» уже не было. Она попала на место, но за неё у старухи приютились две новые бабы, тоже оставшиеся не причём и пока околачивавшиеся здесь.
— Этак вас, пожалуй, за притонодержательство притянут! — смеялся я.
— А что вы думаете? — ответила Анфиса. — Раз меня уже таскали в полицию. Видите, должна я с них паспорта спрашивать. Когда мне возиться с бумагами?
Генеральша сама пожелала познакомиться со мною.
— Только вы с ней поласковее. Пусть она величается, и вы под неё подражайте. Потому она, ведь, какая несчастная. Её это подбодрит, — убеждала меня хозяйка, всходя со мною по чахлой деревянной лесенке наверх.
Тут-то и помещался номер третий.
Дверь была покрыта новенькою клеёнкой. Анфиса Гордеевна постучалась, и оттуда послышалось:
— Entrez! [4]
Мы вошли, и я невольно изумился. Жившая впроголодь и сама внизу помещавшаяся кое-как, старуха, должно быть, всем, что у неё оставалось от прежнего величия, убрала эту комнату. На окнах висели чистые занавески, даже с низенького потолка спускался розовый фонарь, хотя его, очевидно, давно не зажигали. Пол был застлан войлоком, стол покрыть ветхою шитою салфеткой, на стенах висели портреты. Прямо против входа пузырился такой сверхъестественный генерал, которого за последние пятьдесят лет, пожалуй, ни в каком музее не встретишь. Щёки у него вспыжились, из-под носа, похожего скорее на какую-то гербовую пуговицу, раз навсегда ощетинились седые усы. Волосы чуть не к самым бровям сходили, коротко остриженные и, должно быть, жёсткие как щётка. Пальцы правой руки были заложены между третьей и четвёртой пуговицей однобортного мундира, а эполеты на плечах так торчали вверх, точно счастливый обладатель хотел поднять их к самым ушам. И без всяких объяснений было понятно, что это и есть «родитель», самой памяти которого трепетала Анфиса Гордеевна.
На диване полулежала дама, которая величественно кивнула мне головой и лениво указала на стул у своих ног. Ей было лет за шестьдесят. Она, должно быть, наклеивала себе брови, потому что одна впопыхах залезла на самый лоб. Парик на ней держался на сторону. Лицо было засыпано пудрой, которая обильно покрывала и подушку, на которой покоилась её щека.
— Prenez place! [5] — пригласила она меня, и, когда я сел, она снисходительно предложила Анфисе. — Вы, милая моя, теперь идти можете!
Та этому обрадовалась. Её ждала работа и, мимоходом поправив подушку генеральши, она исчезла.
— Вот где вы меня встречаете! Не правда ли?
Я не совсем понял её вопрос.
— Что ж, тут у вас недурно.
— Ах, полноте! Я к дворцам привыкла. У моего папеньки государь кушал, приезжая в Одессу. И потом вокруг меня грубые люди. Вы подумайте: я — и всё это! — и она сделала плавный жест, указывая рукой на окружающие её предметы. — Если б он жил! — вздохнула она, глядя на вспыженного генерала. — Но всё равно, он видит меня оттуда, — перевела глаза она на потолок. — Вы знаете, моя жизнь — такой роман, что если б я вам рассказала, вы бы непременно написали что-нибудь вроде «le vicomte de Bragelonne» [6]… или… Рославлева, что ли. Но я не скажу ничего и никому. Мои воспоминания сокрыты здесь, — осторожно дотронулась она до чахлой груди. — Я страдаю про себя и жду. Они, наконец, должны понять, найти меня и вырвать из этой ужасной среды, от этих грубых людей.
— Анфиса Гордеевна, кажется, очень добрая женщина.
— Да. Но она, ведь, imaginez vous [7], хамка!
— Её батюшка, кажется, был крупный чиновник.
— Да… но из этих, pardon, des seminaristes! [8] — и она так повела носом, точно в комнате в эту минуту запахло чем-то очень скверным. — Я нежного воспитания. Я привыкла к поклонению, к обожанию. Я росла в эфире. Разумеется, я её впоследствии озолочу. Когда они, наконец, опомнятся, найдут меня, я брошу ей несколько тысяч. На, понимай, с кем ты была, кому ты служила несколько лет! Я, впрочем, против неё не имею ничего. Она почтительная. Но разве мне это нужно, разве судьба меня готовила к этому? Лепесток лилеи, заброшенный Эолом в пустыню! Пожалуйста, разверните вот тот альбом… Нет, ещё следующую карточку… Выньте её… Оберните.
На карточке был изображён свитский генерал последних лет царствования Николая I.
— Прочтите!
Она откинулась на подушку и даже глаза закрыла.
— Вслух, вслух!
— «Чайной розе от скромного василька!»
— Это я, — слабо простонала она, — чайная роза… Да. Вот как тогда благородно чувствовали!.. А ещё следующую карточку.
Я перевернул альбом. Там красовался уже штатский звездоносец и тоже с надписью: