– Я не научился лечить рак, но мои опыты показывают, что химические вещества, которые вызывают рак, на самом деле только способствуют истинной причине – вирусу – проявить свое действие подобно тому, как простуда способствует заболеванию туберкулезом. Когда будет ясна истинная причина рака, тогда легче будет найти средство для его лечения.
Я старался говорить медленно, убедительно. Комиссар смотрел на меня в упор. В этих блеклых голубых глазах не было никакого интереса ни ко мне, ни к тому, что я говорил. – Все эти вещества, – продолжал я, – можно уподобить механизму, который взводит курок, но ведь убивает пуля, так и при раке – убивает вирус, а все, что считают причиной рака, дает вирусу возможность «выстрелить».
Это было неточно, и я лихорадочно искал каких-либо слов и мыслей, привычных для этого человека. Мне показалось, что в глазах промелькнула какая-то искорка интереса. Я продолжал уже более горячо и настойчиво:
– Самое интересное, гражданин комиссар, заключается в том, что вирус только начинает болезнь, он наследственно превращает нормальную клетку в опухолевую, а дальше опухоль растет без его участия. Больше того, в опухолевых клетках создаются неблагоприятные условия для существования вируса, и он исчезает из них. Трагедия ученых, которые искали вирусы в опухолях, заключается в том, что они искали их тогда, когда в большинстве случаев их в опухолях уже не было,
– Ну вот что. Напишите подробно, что вы там сделали, мы пошлем ваю отчет в Наркомздрав.
У меня сжалось сердце. Этого я боялся больше всего.
– Я не сделаю этого, гражданин комиссар. – То есть как это не сделаете, – тон стал угрожающим, – Почему?
– В 1937 году, когда я и мои сотрудники открыли вирус дальневосточного энцефалита, а меня через несколько месяцев арестовали, моими подробными докладами Наркомздраву воспользовались люди, которые пытались присвоить себе это открытие. Сейчас речь идет о научных данных, имеющих гораздо более крупное значение.
– А-а-а! Значит, ваши личные интересы, вашу научную амбицию вы ставите выше интересов советской науки. Конечно, от вас трудно было бы ожидать чего-либо другого!
Я понял – полная неудача.
– Нет, гражданин комиссар, – говорил я уже горячо. – Я прошу опубликовать результаты работы не под моей, а под какой-либо вымышленной фамилией, чтобы советские исследователи могли воспользоваться этими данными и вместе с тем чтобы никто не смог их присвоить.
– Что же, может быть, опубликовать это ваше «произведение» в «Известиях»? Или «Правде»?
Он нажал кнопку звонка. Вошел офицер. Небрежный взмах рукой в мою сторону:
– Взять обратно».
Разумеется, этому комиссару, будь он и семи пядей во лбу, не могло прийти в голову, как проницательно заглянул он в будущее – и довольно близкое: не прошло и двух-трех лет, как статья Льва была опубликована в «Известиях».
Но этого, к сожалению, еще не знает и Лев. Обескураженный, он, «впервые чувствуя себя стариком», возвращается в свою лабораторию. Его томит полная безнадежность. Позади – три ареста, годы тюрьмы и лагеря, мучительное «следствие», стоившее ему двух ребер и отбитых почек, обвинение по четырем статьям, из которых каждая грозила расстрелом. «Для оптимизма было мало оснований, – пишет он. – Как и чем пробить эту стальную стену равнодушия?»
Он заболел. Припадки грудной жабы, и прежде мучившие его, участились. И – самое страшное – у него пропало желание работать. Он не мог работать «только для себя». Естественный интерес к тому, как природа умно «придумала» тот или иной процесс, для него был неразрывно связан с потребностью сообщить человечеству то, что достигнуто в тишине лаборатории.
«Тишины было сколько угодно, холодной, мертвящей. Аудитории не было. Мучительно было и то, и другое».
О том, как я потерял и нашел в Перми моих детей и ж ену, которая была убеждена, что я погиб в ленинградской блокаде (и только Юрий, который со своими тоже был эвакуирован в Пермь, поддерживал в ней надежду), не стану рассказывать. Как-никак я пишу страницы литературной истории, а с ней тесно связаны только поразительные обстоятельства, при которых я покинул Ленинград в ноябре 1941 года.
Но об этом речь пойдет впереди.
Так или иначе в марте 1942 года я оказался в Москве, уже в качестве военного корреспондента «Известий», прежде всего поспешил, разумеется, на Сивцев Вражек, к З.В. Мы встретились впервые за годы войны, было о чем рассказать друг другу, но едва минуло десять-пятнадцать минут, как она заговорила о Льве. Он находился тогда еще в лагере, на Печоре, а его семья – Валерия Петровна Киселева с двумя сыновьями, Львом и Федором (родившимся уже после третьего ареста отца), была захвачена немцами на Истре в августе 1941 года. Где они, живы ли, остались ли на родине или угнаны в глубину Германии, – обо всем этом узналось лишь после окончания войны.
З.В. предложила мне поехать на квартиру Льва – одна из его сотрудниц, Дворецкая, обещала позаботиться о брошенной квартире, и вот теперь надо было проверить, выполнила ли она свое обещание.
Надо было ехать в Щукино, там прежде жил Лев, и тогда это был последний дом города, стоящий на берегу Москвы-реки. Мы добирались до него долго в холодных полупустых трамваях, а потом пешком через деревню. Резкий ветер только что не сбивал с ног, когда, хватаясь за кустики, мы поднимались по занесенному снегом взгорью. Наконец добрались. З.В. пошла к Дворецкой, застала ее, к счастью, и мы поднялись на третий этаж, в квартиру Льва.
Боже мой, как печально было, как разбередило душу то, что мы увидели в этих двух насквозь промерзших комнатах, еще хранивших следы поспешных сборов, ведь уезжали на лето на дачу! Висел где-то под потолком в коридоре большой деревянный конь с расчесанной льняной гривой – где-то теперь его маленький хозяин? Блестела изморозь на стенах, на картинах – брат собирал живопись. Холсты Коровина, Бялыницкого-Бирули, Богаевского – больше некому было смотреть на них.
С растравленной душой бродил я из комнаты в комнату. Какое чудо из чудес должно было произойти, чтобы в этот расколовшийся, онемевший, брошенный мир вернулась жизнь? Для того чтобы это совершилось… Но будем продолжать.
Зимой 1944 года я вышел из Боткинской больницы – язвенное кровотечение заставило меня покинуть Полярное, главную базу Северного флота, и вернуться в Москву. И двух месяцев не прошло, как скончался Юрий, лежавший в соседнем корпусе, и мне не позволили, хоть я уже был на ногах, проститься с ним. В Москве была эпидемия гриппа, и больным запрещалось ходить из корпуса в корпус.
На Крайний Север меня больше не посылали, но я продолжал работать корреспондентом «Известий». В эти-то дни З.В. получила открытку, в которой был указан день и час свидания со Львом. У меня не было уверенности, что мне разрешат сопровождать ее, но я решил попытаться.
Наверно, это было в феврале или начале марта, и, хотя не было еще шести часов, когда мы подошли к Бутыркам, уже пробегал здесь и там скользящий по мостовой голубоватый свет от прикрытых козырьками осторожных машин, и трамваи, часто и негромко позвякивая, шли неуверенно, точно нащупывая дорогу в затемненной, занесенной снегом Москве.
Я дрожал в своей длинной, еще тассовской ленинградской шинели. Но холодно было и от волнения. Через калитку, бесшумно открывшуюся в нише громадных ворот, мы прошли че рез двор и присоединились к другим пришедшим на свидание. Они собрались в пустом, перегороженном стойкой помещении – немного, человек пятнадцать или двадцать. Опершись на стойку, молоденький румяный офицер-чекист смотрел на эту взволнованную, переговаривающуюся шепотом, маленькую толпу пустыми глазами. Мы подошли к нему, и я показал документы – корреспондентский билет и разрешительное удостоверение, позволявшее мне посещать большие суда и секретные базы. Зина о чем-то заговорила просительным голосом. У нее было зеленое лицо. Офицер взглянул на документы, потом на меня.
– Можете пройти.
Потом оказалось, что мы напрасно беспокоились: на свидание многие приходили с родственниками – и ничего, пропускали.
Среди ожидавших был майор с темным худым опаленным лицам, в мятой шинели. Угрюмо поглядывал он на чекистов. «Наели тут морды, отсиживаются», – глухо пробормотал он, когда мы случайно оказались рядом в коридоре. Нас вели здоровые, в аккуратно пригнанной щегольской форме офицеры.
Длинный ряд дверей шел вдоль длинного коридора, каждая вела в комнату, где ждал арестованный, и по мере того, как мы продвигались, нас становилось все меньше и меньше. Дверь распахивалась, и чекист входил в комнату вместе с теми, кто пришел на свидание.
Так было и с нами. Мы переступили порог, и в тускло освещенной маленькой комнате я увидел брата. Он не ждал меня. Мы обнялись, и он не смог удержаться от слез. Я никогда не видел его коротко остриженным, под машинку. Но он не очень изменился, цвет лица был не болезненный, хотя после припадка грудной жабы его только что выписали из тюремной больницы.