И опять, конечно, я это не сам отпрыгнул назад шага на два прямо к той молодой вороне.
Оставалось удрать потихоньку, не оглядываясь, от живой головы, как некоторые делают в таких случаях, и потом всю жизнь рассказывать, когда начинается разговор о мертвецах.
Нет! Я, конечно, не из такого десятка. Я собрался с духом и решил наказать в себе того, кто испугался шлема и прыгнул назад к вороне. Я бросил свою палку, подошел к шлему, наклонился и обеими своими свободными руками поднял шлем.
Под шлемом оказался огромный конякинский царь-гриб, и шлем сидел на нем, как на голове человека: шлем сидел, а гриб под ном понемногу все поднимался, все рос…
Должен сознаться, что до конца стесненности своей я остановить не мог. И, мало того, уходя поспешно в неизвестном для себя из-за спеха направлении, я несколько раз оглянулся, и, наверно, с мыслью – не вернуться ли, не захватить ли с собой этот гриб. И каждый раз повторял про себя:
– Нет, уж лучше уйти!
Шел я все прямо, прямо, и вдруг вижу свет; открывается поляна, и на ней дом, крытый соломой, – жил ли в нем кто-нибудь, или он так стоял после битвы и зарастал? Возле дома было два крытых старой соломой сарая. Когда я подходил к ним и зачем-то на минуту отвел глаза в сторону и опять глянул вперед, мне показалось, будто дом успел за эту минуту повернуться ко мне другой стороной с единственным окошком и недоверчиво, настороженно глядел на меня…
– Нет, уж лучше уйти, – сказал я себе, повертываясь в сторону. И в ту же минуту услыхал я бодрый звук рабочей пилы по ту сторону дома.
При этом звуке все смутное в душе моей исчезло, и я уверенным шагом направился на ту сторону, откуда слышался звук пилы.
Обогнув угол, вижу я, у лесопильного станка женщина с молоденькой девушкой продольной пилой режут дерево. Как фотограф, я, конечно, сразу узнал в этой женщине и Сыроежку, и ту сотворенную мною маркизу в вольтеровском кресле. С нею пилила девушка лет семнадцати, и я тоже скоро догадался: это была старшая девочка в красном платочке.
Конечно, и меня они сразу узнали: в свое время я мог так их обрадовать, а уж простые люди, когда с ними при случае умел душой встретиться, остаются навсегда благодарными. Сыроежка бросилась ко мне, как к родному, забыла пилу, повела меня в избу и без всяких слов занялась сначала самоваром и велела девушке принести из погреба весенней «сладкой» клюквы для чая.
За чаем я скоро узнал о всех мелочах в семействе покойного лесника, и что вдова отлично справилась с делами на месте своего мужа, и что старшая девочка уже скоро кончит в техникуме радистом, и что гуськи тоже тянутся в школах, что сейчас мать всех устроила на время в пионерские лагеря. И на мой вопрос: «Не тяжело ли было?» – ответила почти весело:
– Да разве одна я такая?
На стене висела фотография семьи, сделанная отчасти и по мысли о сыроежке, поднимающей землю. Рядом с этой картинкой висела моя маркиза. Но, боже мой! Что сделала жизнь! Это некрасивое во всех деталях лицо тогда минутами мне показывалось собранным в единство и в чем-то собрано лучшем, чем красота. За это время явились на лице какие-то впадинки, морщинки. Сам собой образовался тот овал лица, над которым я трудился с помощью туши и пудры.
Но я помнил, я узнавал, оно и тогда мелькало – это выражение женственной силы в лице, но только для меня одного мелькало, а теперь оно утвердилось и просияло.
Вот это самое я и не посмел сделать на портрете тогда, а оно теперь само сделалось. А со стены на это живое, прекрасное лицо глядела моя кукла-маркиза в вольтеровском кресле.
(Запись 1950 г.)
Рожь хорошо выколосилась, и отдельные колоски зацветают. Великаны колосья маячат на высоких соломинах, и маленькие жмурятся в тени. Равных до точности не увидишь в поле ни одного колоска, ни одной соломины. Но все поле ровное, и у высоких нет упрека малым, и у малых нет зависти к высоким.
Каждый колос, каждая соломина, такие все неровные, показывают нам свою великую всеобщую борьбу за жизнь, за свое лучшее, но все ровное поле высокой зацветающей ржи свидетельствует нам о победе.
Смотрю на рожь и вижу поле новых людей, и нет у меня в душе особенной жалости к слабым и нет зависти к высоким. Мне только очень хочется самому подняться повыше и стать свидетелем победы нашего дела на всем человеческом поле.
(Из дневника писателя) I
После окончания срока моего пребывания в одном подмосковном санатории меня окружили служащие, няни, сестры, женщины-секретари и просили выступить в местной школе, где учатся их собственные дети.
Пришлось выступить. И. как всегда, я выступил с особым приемом, добытым многолетней практикой чтения в школах и всякого рода кружках. Прежде всего я указываю на свое горло и самым тихим голосом только бы слышно было, умоляю потише сидеть. Собрав тишину, я подготовляю детей к деятельному участию в нашей беседе.
– Ребята! – говорю я обычным, звучным голосом. – Вы мои книги читали?..
Конечно, они читали.
– А если вы читали, то зачем вы позвали меня? Что же, я такой, каким вы меня видите, неужели лучше того, о чем у меня в книгах написано?
В этом вопросе я всегда чувствую для себя некоторую опасность. Мне каждый раз представляется: найдется кто-нибудь и на вопрос мой «зачем позвали?» ответит просто, что хотелось бы посмотреть на самый источник слова, как хочется каждому возле сруба колодца заглянуть через край и узнать, глубоко ли в колодце вода.
Даже если бы какой-нибудь смельчак сказал: «Нам охота на вас поглядеть», – и то ведь ничего не ответишь на это.
Но никогда еще не было у меня сличая, чтобы кто-нибудь из детей осмелился так «просто» сказать.
Конечно, и сейчас из-за почтительного страха все молчат, а я, пользуясь замешательством, креплюсь, молчу, чтобы еще больше собрать тишину, сосредоточить на себе общее внимание и сделать каждого деятельным участником собрания.
– Лучше того, – говорю я, – что мною написано, я дать сейчас вам ничего не могу. Так и знайте! Но, может быть, я что-нибудь не так написал, неясно, непонятно, – укажите мне. Или, может быть, вам хочется, чтобы я написал о чем-нибудь новом? Задайте мне какой-нибудь вопрос, и я начну с этого беседу. И вот наш уговор: зададите вопрос – отвечу, а если нет, то и нет, и не будет у нас ничего…
Теперь каждый про себя работает, и оттого тишина становится напряженной, как в природе бывает: вода совершенно тихая, а маленькие рыбки в ней все плывут и плывут, и рак шевелит усами, и лягушка все глядит и глядит…
Трудно пережидать тишину, но приходится. Вот наконец среди сотни неподвижных фигур что-то шевельнулось, и поднялась вверх чья-то маленькая ручка.
По моему знаку подходит к столу маленький мальчик, такой же, как и я был когда-то. Я понимаю его по себе: он один теперь собрал в себе волю ста, он за всех говорит, он их представитель, их выразитель, их вожак. Как же я его хорошо понимаю! Не знаю только, с чем сравнить эту трудность выступления перед всеми со своим собственным словом?
Броситься с мостика в холодную воду?
Нет! Все-таки там же мостик…
Приходилось стоять с ружьем против чела берлоги в семи шагах: жутковато!
Но опять-таки с ружьем приходилось стоять…
Или броситься с самолета на высоте двух тысяч метров?
Не приходилось бросаться, но все-таки ведь и там парашют за спиной.
Самое плохое случилось с мальчиком: он в твердости своего решения обратился в камень и как стал, так стоит и молчит и даже не может моргнуть.
Тут я наклонился к нему, улыбнулся и тихонечко, чтобы никому не слышно было, ласково и совсем по секрету между нами шепнул:
– Ну?
И это словечко было, как огниво на кремень: искра сверкнула, и мальчик сказал решительно и твердо за всех:
– Расскажите нам, товарищ писатель, как вы работаете.
Слышно было в тишине, как облегченно вздохнули учителя и учительницы, страдавшие за свою школу. Теперь все кончено: школа не ударила в грязь лицом. И одна учительница не удержалась и крикнула:
– Молодец, Вася!
Я тоже поблагодарил Васю и начал рассказывать.
II
– Вы думаете, – начал я, – какая нам самая близкая природа – лес, вода, горы, долины, поля, ветер, огонь, земля или небо?
– Земля! – крикнул кто-то догадливый.
– Вот и не догадался, – ответил я ему. – Самая близкая нам природа – это наше тело.
Я это начало успел обдумать и дальше говорил по этому обдуманному, как по-писаному:
– Мы начинаем утром с того, чтобы это наше тело обмыть водой, каждому из нас надо умыться. Очень хорошо пораньше встать, когда роса еще не сошла, и если тогда умываешься на воздухе, у ручья или у речки, то кажется, вместе с тобой весь мир умывается, и в мире этом великом есть твой любящий друг, и он тоже теперь где-то купается и о тебе думает…