Прошеные гости, чтобы сделать хозяину честь и доставить удовольствие за его усердие, помня, что мед был отлично вкусен, охотно соглашались приятным напитком усладить свои чувства. Мед на вид был тот же – чистый, как ключевая вода, и светлый, как хрусталь. Вот они, наливши в кубки, выпивали по полному. Батенька, поглотив свой смех и уклонясь пану полковнику и всем гостям, вежливым образом просили извинения, что не угостили, как должно, его ясновельможность и дорогих гостей, а только обеспокоили их и заставили голодать.
Пан полковник был до того времени многоречив и неумолкаем в разговорах со старшинами, близь его сидящими, после выпития последнего кубка меда онемел как рыба: выпуча глаза, надувался, чтоб промолвить хоть слово, но не мог никак; замахал рукою и поднялся с места, а за ним все встали… Но вот комедия! встать-встали, да с места не могли двинуться и выговорить слова не могли. Это – надобно сказать – батенькин мед производил такое действие: он был необыкновенно сладок и незаметно крепок до того, что у выпившего только стакан отнимался язык и подкашивалися ноги.
Проказники батенька были! И эту штуку делали всегда при конце стола и хохотали без памяти, как гости были отводимы своими женами или дочерьми, а в случае если и жены испивали рокового напитка, то и их вместе проводили люди.
Пана полковника, крепко опьяневшего, батенька удостоились сами отвести в свою спальню для опочивания. Прочие же гости расположились, где кто попал. Маменьке были заботы снабдить каждого подушкою. Если же случались барышни, испившие медку, то их проводили в детскую, где взаперти сидели четыре мои сестры».
В традиции писателей рисование: Гюго, Бодлэр, Верлен, Стендаль, Меримэ, Жорж Санд, Теофиль Готье, Гонкуры, Анатоль Франс, Леон Блуа; традиция продолжается Валери, Поль Моран, Жакоб, Кокто, Бретон, Элюар, Анри Мишо. Известны рисунки Гете, Словацкого, Норвида.
И среди русских: с Ломоносова. Пушкин, Гоголь, Достоевский, Тургенев, Лермонтов, Батюшков, Баратынский, Жуковский, Шевченко, Хомяков, Полонский, традиция продолжается: Чехов, Леонид Андреев, Гумилев, Андрей Белый, Маяковский.
Сохранился рисунок В. В. Розанова. Я видел рисунок Блока. Известно, что Л. Н. Толстой много делал рисунков к Жюль Верну, когда читал его своим детям, а известен только один: рисунок Толстого к Азбуке – Н. В. Зарецкий в Праге на выставке рисунков писателей всем его показывал.1
И как начнешь вспоминать, кажется, не было и нет писателя, который бы не рисовал.
Писатели рисуют.
Объясняется очень просто: написанное и нарисованное по существу одно. Каждый писец может сделаться рисовальщиком, а рисовальщик непременно писец. Писатель по преимуществу писец: каллиграфический или исамчертногусломает, неважно, а стало быть, в каждом писателе таится зуд к рисованию.
А кроме того, в самом письме рисовальный соблазн: когда «мысль бродит» или когда «сжигается», когда «не поддается слово» или лезет несуразное, рука невольно продолжает выводить узоры – так обозначается рисунок на полях или в тексте; рисунок же выступает и из зачеркнутого, зачеркнутое – зазубренное или заволненное – всегда тянет к разрисовке: неизбежные паузы, заполненные мечтой. И то неопределенное, известное как «мука творчества», имеет наглядное выражение: рисунок. «Рукопись, испещренная рисунками», а рисунки рукописи без никакого к написанному, очень характерно для нелегкого, тугого или, как здесь говорят о таких редких мастерах слова, как Валерии-Лабро «запорного» писателя.
Но это еще не все: написанное не только хочется выговорить – отсюда, между прочим, непреодолимая страсть у скучных, лишенных меры и юмора, а также и у начинающих писателей, публично читать свои произведения – написанное не только хочется произнести вполголоса, как это часто делается в процессе письма, а чтобы на-голос – во всеуслышанье, а если возможно, то и пропеть, и уж само собой, нарисовать (иллюстрации Пушкина и Гоголя).
Но и это еще не вполне творческая одаренность непременно угнездится на каком-нибудь из видов творчества, оставаясь в то же время открытой для всех других. Ведь только человеческая ограниченность – нельзя два дела делать! – да природное несовершенство исключают «мастера на все руки» в высоком значении.
Редко, но попадают случаи совместительства: Уильям Блейк, и гравер и поэт; Э. Т. А. Гоффман – и писатель и музыкант, как и М. А. Кузмин. И все-таки остаются непревзойденными Александрийские песни Кузмина, а не его музыкальные иллюстрации и Куранты; чудесные истории Гоффмана, а не его оперы; а гравюры Блейка, по крайней мере для меня, не больше как дополнения к его Венчанию неба и ада.
В рисунках писателей различаются: рисунки рукописей и те, когда писатель выступает как художник.
Рисунки рукописей неотделимы от письма; эти рисунки – продолжение строчек и являют очертание невыраженных мыслей и несказавшихся слов: рисунки Пушкина и Достоевского. В их непосредственности трепет жизни, живость «горячей руки» и отплань «воспаленных мыслей».
Рисунки писателя-художника не изрисованные, – а нарисованные, – задуманные; и любопытны только потому, что делал их или Бодлэр, или Лермонтов, или Баратынский, и без магии имен остались бы незамеченными. Общее в них: любительство, а если даже и мастерство, то никак не Рафаэль и не Калло. По этим рисункам можно судить, что занимало писателя: Гюго рисует Вианденский дом в Люксембурге, Жуковский Рим, Лермонтов Кавказ, Норвид развалины Рима, – А. Н. Бенуа с закрытыми глазами скажет, кому из художников или какой школе подражал рисующий и не могущий не рисовать писатель.
Стать писать и на какой-то ошибке, на каком-то сомнении, на досаде – не закрутить крючка, и вот из крючка – мои завитки и рисунок.
О пушкинском «крючке» рассказывает М. В. Добужинский в своем Рисунок Пушкина.2 Природа пушкинских рисунков каллиграфическая; секрет в пере: тонкость и воздушность линий, их завитной пушок вывело гусиное перо, легче ручки, нечувствительней и китайской кисточки. Старинная пропись дает указание о «чинении перьев к писму» и о «расположении себя к писму»; без этой «азбуки» пушкинская каллиграфия недоступна живому воспроизведению и остается загадочной.
«Перо способнее признается к писму из праваго гусинаго крыла кое размоча в горячей воде, чинить таким образом; срезать его бока со обеих сторон полуцыркулно из чего и произойдут два равныя острея. Из которых задняя часть срезывается долой, а на передней просекается по самой средине его расчеп. Потом положа на ноготь левой руки большаго палца, подсекается тот острый кончик пера по произволению вкось, или прямо. Корпус с головою должен быть прямо растоянием на ладонь от стола, глаза безпрестанно обращены иметь на кончик пера, а ноги должны быть прямо протянуты». (Пропись показывающая красоту Российского письма. Изданная в Москве, 1793 года. Из собрания С. Ю. Кулаковского.)
Все мое рисование из каллиграфических завитков. Завитнув, я не могу остановиться и начинаю рисовать. И в этом мое и счастье и несчастье, мне хочется писать, а завиток, крючком вцепившись в руку, ведет ее рисовать – мысли разбегаются, конец письму, а цод неоконченными строчками рисунок.
Так с незапамятных времен. Но употребления из этой моей рисовальной одержимости я не делал. Я никогда не обольщался, и для меня было всегда ясно, что «легче борову свиному проткнуться в ослиное ушко», чем писателю сделаться художником.
Кое-что из письменно-рисовального я делал еще в России – и однажды участвовал на выставке футуристов у Бурлюков в Треугольнике3. И потом – в Берлине, где мои начертательные рисунки приютил Вальден, собиратель4 живописных и графических курьезов, в своем Штурме. Но развой и цвет моей рисовальной каллиграфии – Париж; в Париже на выставке у Оцупа,5 в Праге у Зарецкого, в Моравской Тшебове у Перемиловского6 была представлена она всех цветов, как Чичиковский шарф, а закорючек – подпишет московский подьячий Федор Грешищев.
Последние годы 1931-49, когда у меня не осталось никакой надежды увидеть мои подготовленные к печати книги, а в русских периодических изданиях оказалось, что для меня «нет места» и я попал в круг писателей, «приговоренных к высшей мере наказания» или, просто говоря, обреченных на смерть, я решил использовать свою каллиграфию: я стал делать рукописные иллюстрированные альбомы – в единственном экземпляре. И за восемнадцать лет работы: четыреста тридцать альбомов и в них около трех тысяч рисунков. Перечень 157 номеров напечатан7 в ревельской Нови, кн. 8. Сто восемьдесят пять альбомов «так или иначе» разошлись.