революцию действительно увеличилась во много раз, однако голод, холод, испанка, тиф, холера, смерти на фронтах Гражданской войны, массовые расстрелы и еще более массовое бегство гениев за границу, конечно, скорректировали цифры), что и позволит России стать во главе сил добра.
Программа-максимум – конечная битва мрака и света, греха и праведности; она будет долгой, стороны будут вести ее с невиданным ожесточением, чаша весов будет колебаться то в одну сторону, то в другую, словно Господь еще ничего не решил, а завершится она точно так, как описано в Откровении Иоанна Богослова, – Апокалипсисом. Катастрофа, которая постигнет человеческий род, будет столь страшна, что от прежней жизни не останется и обломков, не спасется никто и ничто.
Та прошлая жизнь была вместилищем греха – грех был в каждой ее поре, он пронизывал ее всю, всей ею владел, – теперь он гибнет вместе с ней. Гибнет и то, что люди считали добром, справедливостью, что они любили, во что верили, перед чем благоговели: на глазах матерей гибнут их дети, растерзанные дикими зверями, и дети видят, как те же звери терзают их матерей, а если кого-то, вняв мольбам, звери не тронули, его пожирает огонь – в общем, не остается ничего, гибнет даже вера в Бога.
Люди должны пройти через немыслимые страдания, иначе им не очиститься и не воскреснуть. Бедствия и горе должны свести их с ума, свести всех, до последнего человека, – только тогда они наконец порвут с прошлой жизнью, откажутся от нее и их души освободятся. Мы будем так переполнены свободой, что как бы ни были малы способности любого из нас, он сделается гением и как гений откроется Богу. Впервые человек увидит Его истинное величие и красоту, совершенство созданного Им мира и, увидев, вернется к Господу. Да, всё должно было быть именно так, – сказал Ифраимов. Он помолчал, а потом неожиданно закончил: – Ну вот, Алёша, кажется, я удовлетворил ваше любопытство…»
Мы как раз стояли около двери в его палату, он полуобнял меня и тут же – я даже не успел с ним попрощаться – ушел к себе.
* * *
Кроме одиннадцати человек из интерната, в отделении лежало еще пятеро необычных больных; из них трое – молодые мужики, по всей видимости, солдаты, и, кажется, с черепно-мозговыми травмами – во всяком случае, память была ими потеряна полностью. Они считались тяжелыми, и кто-то из медсестер круглосуточно дежурил в их палате. Кстати, солдаты были сущим благословением для отделения.
Дело в том, что хотя Господь лишил их разума и памяти, плоть солдат была сильна необыкновенно, и вот три сестры, которые посменно дежурили в нашем корпусе и самовластно ими правили (Кронфельд разрывался между двумя отделениями и заглядывал к нам нечасто), прознав это, поделили солдат между собой, так что у каждой оказался свой любовник. Впервые в жизни я видел сразу трех женщин, которых постоянно хорошо удовлетворяли, и должен сказать, что радость, им дарованную, они возвращали сторицей. Пары были неутомимы, казалось, что в добавление к собственной им отданы и остатки наших жизней. Дни напролет, почти без отдыха из солдатской палаты слышались крики, стоны, всхлипывания мучающегося в радости тела. Иногда сёстры оставались с солдатами все втроем и, возбуждая себя происходившим по соседству, устраивали нечто вроде турнира – чей любовник окажется сильнее. В такие дни даже наши бедные старики от вожделения едва не сходили с ума.
За своими избранниками сёстры ухаживали с трогательной заботой – те не просто всегда лежали на свежем белье, но были умыты, побриты, аккуратно пострижены, часто даже надушены. Сёстры, без сомнения, были в солдат влюблены, и этой любви мы обязаны тем, что, в отличие от нянечек, наши сестрички, закончив смену, никогда не спешили домой. Наоборот, им было здесь так хорошо, они были так тут счастливы, что искали любой предлог, чтобы задержаться. Они вообще любили отделение, любили и нас, больных, мы были свидетелями их радости, и они хотели, чтобы нам тоже было хорошо. В них была эта потребность, чтобы весь мир вокруг них радовался и ликовал, был таким же молодым, красивым, таким же полным страсти и любви, как они.
Они нечасто отрывались от своих любовников, но когда отрывались, были терпеливы, милы, любезны и всегда как бы светились. Для любого из нас было подарком перекинуться с ними несколькими словами; наверное, мы все тоже были в них влюблены, и, я думаю, они это понимали. Если с нянечками отношения были тяжелые, то сестричек мы звали между собой ангелами, голубками, и они действительно ими были: я не помню ни одного случая, чтобы они отказали кому-нибудь, если были в силах помочь. По каким-то соображениям они редко закрывали дверь в солдатскую палату – возможно, публичность добавляла пикантности их любовным схваткам, еще больше их возбуждала, или сёстры были убеждены, что, отгороженные болезнью, мы всё равно ничего не видим; пускай даже они просто не считали нас за людей – в сущности, всё это неважно: для нас их любовь была последним кусочком настоящей живой жизни. И мы были благодарны, что они его не прятали.
Холл, где мы собирались, находился напротив солдатской палаты, и едва оттуда начинали слышаться пришептывания сестер: «мой миленький, сладкий мой, моя ласточка, ягодка, кровиночка моя, единственный мой»; и дальше: «еще, мой хороший, еще, еще, да, вот так, еще, еще, я хочу тебя, хочу, хочу», – как собрания наши сами собой прерывались. Конечно, мы не расталкивали друг друга локтями, чтобы поближе пролезть к дверям, но за ними была такая жизнь, какой ее создал Господь, мы же были стариками. Сил, которые у нас еще оставались, хватало лишь, чтобы рассуждать о жизни, а рядом с ними это было скучно и неинтересно. Даже после того, как они затихали, наши штудии возобновлялись далеко не сразу.
Кроме солдат, в отделении лежала еще одна занятная пара. Он и она. По всем данным – тоже из первопоселенцев; во всяком случае, они пользовались теми же правами и льготами. Пара была старше Морозова, Ифраимова и других интернатских – лет на двадцать, и, как правило, держалась особняком. Это были очень странные люди. Иногда мне казалось, что они почти не отличаются от обычных местных пациентов, потом такое впечатление пропадало. Их напряженная, но часто не понятная мне деятельность – несмотря на возраст, они были самыми энергичными из всех, кто тут обитал, – явно имела смысл. Временами она всё отделение сплачивала, соединяла вокруг себя; то было нечто вроде спектакля, который они играли с редкой экспрессией, причем в нем каждый из нас получал свою роль,