Милый, добрый их главный Акоп Христофорович Оганесян — не знает, хотя поначалу и допытывался. И никто в больнице, даже Саша, Сашенька, — может, лучшая из всех, кто есть, — не знает.
А впрочем, что тут знать! Сколько ему лет тогда было в сорок первом? Восемь. Тогда его увезли на Украину к брату матери. И ничего, кроме самого страшного, не запомнил. Сейчас важно, что он здесь.
Вячеслав Алексеевич, взглянув на невыключепную «Спидолу» и сваленные рядом покупки, вернулся к столу. Включил погромче концерт русских мелодий. Еще раз удивился чему-то. Потом достал бутылку «Московской» калужского происхождения и налил полный стакан.
«Не надо, — подумал про себя и тут же: — Нет, надо!»
И выпил залпом, как это делал не раз после сложной операции.
Интересно, что апрель еще не апрель, и зима никак не сдается, и лежит снег, а верба уже стала вербой.
Саша заметила вербу, как только простилась с Вячеславом Алексеевичем, и представила себе, как желто она зацветет, как потом зацветут другие деревья, и на земле среди сухих листьев, оставшихся с прошлого года, появятся подснежники и одуванчики и зазеленеет трава, а в лужах, йодисто-темных холодных лужах, появятся лягушки, которые начнут играть свои весенние игры, и метать икру, и вяло гоняться друг за дружкой.
А пока не было ни цветущей вербы, ни других деревьев, ни цветов, ни лягушачьего кваканья, ни шума всплеснутой воды.
Не было теплого солнца и согретой солнцем земли, но что-то весеннее и в воздухе, и в небе, и на земле уже было. Снег медленно таял, и в нем, тающем снеге, было уже что-то весеннее.
— Это ты?
Лена провела ее в дом. Они долго сидели и говорили.
— Лен! Ну, как же это, Лен! Почему же ему-то не скажешь? Не понимаю!
Саша удивлялась искренне и пыталась возмущаться, но тут, в этом доме, почему-то ничего не помогало.
Она доказывала Лене, что не все люди подлецы… Надо как-то думать о жизни и о том, как устроить ее. Об этом Саша и сама слышала от старших. Ее папа и мама жизнь свою специально никак не устраивали в этом понимании, они просто жили, но сейчас вот все чаще Саше советуют: «Надо устроить жизнь! Пора устроить жизнь!» Иногда вместо «устроить» говорят «наладить», но это одно и то же.
— А чего устраивать? Дом новый строим, — сказала Лена. — И построим с мамой.
— Не об этом я, Лен! О ребенке. Он же у тебя родится…
— А что дом — не важное? Дом и ребенку нужен!
Тут Нина Петровна вмешалась.
— Ленку вырастила, слава богу, без мужицкой помощи. И Ленке это не надо. А забеременела, пускай родит, выходим. Для нас человек прежде всего, а кланяться ни к кому не пойдем, не надо нам это…
Саша опять что-то говорила, но больше спорила с Леной про себя и с мамой ее — про себя.
— Ты что сюда пришла? Воспитывать? Меня, что ль? — вдруг спросила Лена.
— Что ты, Лен!
— Им всем указания дают, в райкоме, воспитывай, воспитывай, — мимоходом сказала мать Лены. — А чтоб жить дать, как люди хотят, этого нет…
Саша смутилась. Это было оскорбительно и для нее, и для всех, пусть и в райкоме, где тоже люди, хорошие люди, и зачем же их так обижать, но ведь Лена и мать ее сами только что говорили, что человек — прежде всего. Так почему же в одном случае, когда речь идет о самой Лене, и о ее маме, и о ребенке, который родится у Лены, человек — это человек, а тот солдат, отец ребенка, не человек, и сама Саша сейчас, которую они обижают, не человек, и в райкоме люди — не человеки…
— Никто меня не воспитывает, Нина Петровна! — отчетливо сказала Саша. — И я не хочу никого…
Она совсем нахохлилась. Раз и еще раз пригладила волосы — как назло, разлетаются в стороны, и Саша опять поправляет их. Серые, маленькие глаза Саши вспыхивают и гаснут, гаснут и вспыхивают.
Неужели она, на самом деле, такая глупая?
— Тебе хорошо говорить, когда у тебя твой Митя есть, — сказала Лена. — Я бы мечтала о таком…
А на улице, кажется, потеплело. И даже через форточку, которую открыла Лена, запахло весной. Прелым чем-то и свежим.
И Саша вспомнила вербу, ту самую, что росла у дома Лены Михайловой, и снег, который растает, может быть, позже, чем расцветет эта верба, и о том вспомнила Саша, как зазеленеет трава, и еще о том, что Вячеслав Алексеевич собирался в Москву и почему-то не поехал, и она, Саша, чувствовала себя перед ним виноватой.
— Митя твой хороший, — продолжала Лена. — Самостоятельный и опять же при деле. Кино, что ни говори, это — вещь. И будущее у него большое. У кино, конечно. Сейчас в год, говорят, по триста фильмов будет! И все по две-три серии, а то и по четыре!
— Ну и что? — сказала Саша.
Она еще что-то хотела сказать. Но уж очень хорош был воздух с улицы.
Да, у Саши был Митя. И кино теперь стало многосерийным. И, может быть, поэтому Саша не торопилась домой. Раньше Митя освобождался в девять — в половине десятого, а сейчас чаще около двенадцати, и если они не договаривались заранее, что она придет к нему, и если не ходила на его сеанс, то обычно ждала его дома.
Саша жила одна, и Мите было удобнее ходить к ней, в ее половину дома (вторую Саша продала после смерти мамы). Он, как правило, оставался до утра, а потом, когда Саша убегала в больницу, уходил досыпать к себе домой.
Она привыкла к этому. Медики, они ведь, как говорит Лена, циники и все-то все знают с малолетства, с медучилища, по крайней мере. Но когда им случается полюбить или поверить в любовь, то любовь эта отбрасывает в сторону все — разумное и неразумное. А уж как это было, Саша не помнит. Это уже давно у них.
Мама еще была жива, а Митя уже был. Саша приходила к нему. Он приходил к ней. Она ходила к нему в кино. Он задерживался, и она ждала его. Он опять приходил к ней и помогал ей — особенно в продаже половины дома. Он был ее Митя, и она была… Нет, конечно, он только к ней приходил. Она знала это. Никого другого у Мити не было. Это хорошо, конечно. Хорошо, но…