развалины и запустение, оставшиеся с войны, были рядом. Город отстраивался, и Саша росла, и школу кончила. У нее не было никого, кроме мамы и отца, который жил, пока жива была мама, жил, как и она в сегодняшнем и вчерашнем вместе с ее словами. Все это вместе взятое и сливалось для Саши в тот один рассказ, которым она жила и который был таким живым, словно она и мама — одно…
«В деревне, значит, у нас тридцать два дома было. А в семье я — четвертой родилась. У отца с матерью маленькое хозяйство, но вскоре отца забрали на войну. Я родилась в десятом, а в четырнадцатом — война. Жили как жили. В разруху после гражданской у мамы нас двое осталось. Тиф. Коля и я, значит, младшенькая. Когда коммуну в деревне создавали, мы первыми вступили. В двадцать седьмом — двадцать восьмом голод был страшный. Колю кулаки убили, мама еле выжила. Я держалась как-то. Даже в школу ходила, в шестилетку. А потом… Я с детства почему-то к медицине тянулась. Бывало, собираемся девочки, а я у них заводиловкой, и начинаем, значит, в больницу играть. Микстуры из всяких трав наварим, порошки из опилок, таблетки из глины и хлебного мякиша, вот и лечим, значит, своих кукол. Может, оттого, что больных вокруг было много…»
Рассказывать Анна Савельевна не умела, да и не очень-то любила. Почему-то вся напрягалась, вспоминая, как, робея и заикаясь, рассказывала свою биографию, вступая в комсомол, потом тоже, хотя и на фронте, уже при вступлении в партию.
«…А в тридцать первом году, доченька, курсы медсестер при больнице открылись. Мама и говорит: иди, иди, учиться тебе надо. К чему ж, мол, шестилетку кончала? Пошла, а это пять верст от нашей деревни. Приняли. Днем в колхозе, а как вечер, топаю на занятия, а оттуда опять домой. Так год. Учиться было нелегко. Забыла со школы много, а тут еще латынь. Ничего, кончила через год. Тут как раз и с папой твоим мы встретились. Поженились, значит, как положено. Он младшим политруком был. В тридцать пятом девочка у нас родилась. Умерла. Дали было зарок: больше детей не заводить, да не выдержали потом. А тогда я, значит, уже в районной больнице работала с врачом-окулистом. Тут мама умерла. Дом мы продали и начали солдатское кочевье. Куда папу пошлют, туда, значит, и я за ним. На Дальнем Востоке были, потом в Калуге, Воронеже. В Воронеже я двухгодичную школу медсестер кончила, без отрыва. Работала в городской клинической больнице, в терапии. А потом папу сюда перевели, и я за ним. Да только недолго мы пожили — война. Нас с папой на границу Литвы. Часть была инженерно-саперная. Отступали вместе до самого Валдая. В пути контузило меня в первый раз. А тут нашу санчасть ликвидировали, перевели всех нас в госпиталь. Расстались мы с папой на станции Налимово. Думали, и не встретимся: уж очень тяжелые бои были. Хотя сорок второй год — не сорок первый, а трудно было. Папу я так и не видела, пока нас на Украину не перебросили, а потом уж в излучине Дона мы были вместе, считай, значит, на другом краю войны. В сороковой гвардейской стрелковой дивизии мы, значит, и встретились. В нашем как раз медсанбате, куда он привез своего командира, тяжело раненного. Вот ведь как бывает! Папа уже подполковником был, по новым званиям. Но любил говорить: «Я комиссаром родился, комиссаром и помру…»
Пока Саша бежала на Интернациональную, дважды к ней приставали. Сперва — подвыпившие шоферы из автоколонны. С ними оказалось просто.
Шоферы — их постоянные пациенты, и кто-то узнал Сашу, сказал:
— Так это из больницы, братцы! А ну, сгинь! Здравствуйте! Да вы не бойтесь…
Видно, он пытался вспомнить Сашино имя, но не вспомнил, а Саша его помнила и по фамилии и по имени-отчеству: пять недель пролежал.
— А я и не боюсь, Степан Антонович, — сказала она. — Как ребро-то? Погода сейчас такая…
Степан Антонович сразу протрезвел, и все вокруг него замолкли.
— Все в порядке! Рейсы даем. И в честь…
— Пьете вы все много, — простодушно сказала Саша. — А потом из-за этого все беды…
— Так это сегодня, сестричка! — кажется, Степан Антонович нашел вместо забытого имени нужное слово. — Сегодня у нас выходной…
— Я пойду, — сказала Саша. — И вы, Степан Антонович… Хорошо, что не забыли…
— Вспомнил, — вдруг обрадовался Степан Антонович. — Как же я забыл! Ведь просто Саша, да? Правильно?
— Правильно, — кивнула Саша.
— Вот память! Но скажу вам, признаюсь, хороших людей, настоящих она не обходит…
На углу Трудового переулка Сашу остановили какие-то юнцы, с лохматыми прическами и походкой Буратино — на шарнирах.
Эти были хуже. Схватили за руки, и ей пришлось отбиваться, а потом, взглянув в лицо, бросили:
— Старуха!
Она убежала, но слово «старуха» обидело. Уже сколько лет она видит эту шпану в городе, и пускай ее мало и она ничего не значит, но ведь и это о чем-то говорит. Значит, плохо мы все вместе что-то делаем…
Она уже почти подходила к дому Лены Михайловой, когда ее окликнули:
— Это вы?
Она обернулась и увидела Вячеслава Алексеевича. В руках у него были какие-то свертки и еще что-то, и все это вываливалось у него из рук; и даже апельсины, прорвав пакет, высыпались, два упали в мокрый снег.
— Вот, — Саша подняла апельсины и сунула их Вячеславу Алексеевичу, положила поверх многочисленных свертков и предложила: — Давайте, я помогу вам!
— А я ведь тут живу, — сказал Вячеслав Алексеевич. — Снимаю комнатку у хорошей хозяйки. Спасибо! Только как вы…
Но Саша уже выхватила из его рук часть покупок и еще раз повторила:
— Я помогу вам, Вячеслав Алексеевич. Пойдемте! Я помогу!
Он совсем растерялся, не знал, что делать и что сказать, хотя в руках у него остался единственный маленький газетный кулек с конфетами.
— Да, да…
А Саша уже подошла со свертками и кульками к калитке, тронула ее, спросила:
— Сюда, Вячеслав Алексеевич?
— Сюда, сюда, — сказал он, — но..»
Он открыл калитку, пропустил Сашу вперед.
— Но, — произнес он, — вы только не пугайтесь.
У меня не прибрано и вообще…
— Ну, что вы, — сказала Саша.
Они прошли через темные комнаты пустого дома («Хозяйка моя на дежурстве сегодня», — объяснил Вячеслав Алексеевич) и наконец попали в четвертую — крохотную, с раскиданной по стульям одеждой и разбросанными повсюду книгами.
Саше очень хотелось осмотреться и даже в заглавия книг