На одном кусту боярышника — каждый день приходит смотреть Фанаска — «зябриково» гнездо: четыре зеленых яичка; а то есть такая балка, в ней «дохлая барашковая голова с рогами»… Иногда он говорит об этом шепотом матери, чтоб и она знала.
От кухни недалеко разбросался мелкий дубнячок. Корни у него тысячелетние, и все время, год за годом, упорно выбегает из них толпа сочнейших веток с крупными листьями, твердыми и блестящими, точно из лакированной зеленой кожи.
Назар смотрит упорно на этот дубнячок и говорит строго Фанаске:
— Сейчас принеси топор поди: повырубать надо. И всегда, кроме этого, от этих кустов — вша.
Новые дома среди старых пушистых деревьев или среди серых потресканных скал — до чего они нестерпимы для глаз, и как хороши в такой обстановке дома, над которыми не спеша поработало солнце: стерло лоск штукатурки, отодрало масляную краску с дерева балконов, с железа водосточных труб, приобщило к природному, своему, обняло по-родному, усыновило.
Дача Пикулина новая — только весной закончили, — так и блестит вся свежими красками. Дачников здесь нет: далеко от города, высоко, трудно подниматься. Хозяина тоже нет пока, — приедет осенью; один Назар.
Но солнце, вечный хозяин земли, знает на земле каждую пядь; и осенью придется Назару объяснять Пикулину, отчего это по крыше поперек прошли частые белые полосы.
— Это от застоя, ваше превосходительство, — скажет Назар, подобострастно шевеля бровями, — застой росы такой: ночью краску выест, а днем еще хужей: жара. Кроме этого, соль морская.
— Со-оль?
— Так точно, соль вредная. Уж крышу здесь неминуючи через год опять красить.
И Пикулин, старик исправник, коллежский советник, горбоносый, с висячими красными бритыми щеками, покачает головою и скажет сочно:
— Р-рас-ход!
Разметал Федор весь плохо слепленный дымоход плиты, наворочал на полу груду закопченных кирпичей, пропитал всю кухню гарью и сажей, набил себе в бороду черных хлопьев, накурил крепчайшей махоркой, возился над глиной, весь дымный, занял собою всю кухню, выгнал Зиновью с Ваняткой на солнце к порогу…
Горел возле самого порога маленький, шипучий, мокрый на вид огонек; кипятилась вода в котелке; ползал пушистый Ванятка; чистила Зиновья мелкую камсу, слушала Федора.
А Федор говорит все время, не уставая, обо всем, о чем угодно. Увидит Пукета, Фанаскина щенка из татарских овчарок, у которого Назар для злости обрезал уши, говорит о собаках:
— Уж ежель держать собаку, так держать собаку, чтоб была она собакой, а не так… Чтоб она днем — на цепе, ночью — чтоб она спущена и к дому свому чтоб а ни-ни, ни боже мой, никого, чтоб духу-звания близко не допускать… У нас, когда я был еще маленький, две собаки на дворе были: одна… да нет, обе они здоровущие, — вот такие телята. Ну, одна только глупая, вот как человек глупый все мелет, все мелет, и эта своим чередом: все лает, все лает, — и внимания на нее никто не обращает, все бесперечь брешет… А другой зато был — он молчок, о-он лежит себе, брат, посмотрит глазом, одним ухом прослушает, опять будто его в сон клонит; а ворота у нас далеко от дома, шагов двести, а то и больше; хрясть там кто-нибудь ночью — он рот разинет: ам!! — ну, тут уж вставай, раз его голос услыхали, живым духом вставай, иди: он попустому молоть не будет.
Увидит ли, села на окно синица и тут же с испуганным свистом дала стречка, заговорит о синице, мимоходом передразнив кого-то:
— «Э-э, знаком, большой птица, нехороший, оно — вор, называемый синиц, — говядину клевал, порвал, — э-э, вор!..» И не думай, что шутки. У меня дядя по свиной части, свиней скупали на туши. И вот ведь туши свиные, скажем, — у нас их как освежуют, опалят, оскоблют, — в холке разрез такой разрезают — сколь жирна, показать, стало быть, какой толщины сало, — и в клеть на крюк… И вот ты от соседа не стереги, от соседской собаки не стереги, а за синицей смотри да смотри. Она, синица, невеликая вещь, а на холку сядет, как начнет раскомаривать, — как крыса оборвет!.. Большую шкоду делает. Продавать потом тушу повези — страм! Всякому в глаза кидается: каким манером это могло? Или это зверь, или это пес?.. А этому зверю всей долины — без четверти вершок… «Такой большой птица — вор!..»
И тут же вспоминает кстати Федор:
— Я ведь и сам резник был, да еще какой я резник был знаменитый — по восемнадцать овец в день разделывал!.. Была у меня такая сила, что в селе нашем — не шути селом нашим: две церкви, — ну, известно уж, у нас кулачки — на какую я стену встал, та и гонит… У меня рука очень жесткая, — попробуй, возьми своей рукой… Мне, ежель скотина девять-десять пудов, — никаких мне помощников не надо: за рога, на колени, р-раз ее в горловой позвонок, и без последствий… Свинья ежель пудов четырех, тоже я все один.
Увидит мелкую рыбешку камсу в руках у Зиновьи, говорит о рыбе:
— Какая здесь на рыбу дороговизть, лобан свежий ребятишки носят — вынь-положь восемь гривен за штуку, а в этой штуке весу — только кота накормить… В Петровском, на Кавказе, я на службе служил — вот где рыба нипочем: сорок копеек пуд — сазан, щука, какую хочешь!.. Куда вместо мяса нам это заменяло, да без мослов, почитай, выходит вес чистый. Так у нас за великий пост экономии столько загнали, — цельную Пасху пьянством занимались.
На море видно, как турки — большая артель, человек тридцать — близко от берега, укрепив в воде столбы, растянули прямоугольником огромную красную сеть на кефаль; на столбах устроили сторожевые вышки, сидят на них по двое, по трое — следят за стаями. На берегу у них дюжина лодок, косые палатки, какой-то скарб… А ближе к городу — цветные кабинки на синеватом пляже, и купальщики, и столько лениво лежащих на песке, и кто-то катается на двух яликах вперегонку — все прозрачное, легкое, голубое… Но каждый день это, к этому привыкла Зиновья, а Федор говорит о своем:
— Я Моршанского уезду… Город Моршанский знаешь? Не знаешь, а у нас там собор знаменитый. Собор у нас там — вы-со-та!.. Его ведь выше Ивана Великого купцы наши умудрили возвесть; туды-сюды — хвать, запрещение: выше Ивана Великого не смей!.. Так его и сгадили весь план: купол обкорнали весь, и венциальные окна — ни к чему по четыре с половиной аршина, а их по двенадцати надо было аршинов: четыре сажня, ты то пойми!.. У нас дьякон там был, Краснопевцев, — как хватит «Многая лета», так и стекла вон. Ну, конечно, во всю силу голоса ему воспрещали… Из себя страсть какой видный, грива — во-о!.. И, бывалыча, всегда он пьян: купечество — всякому лестно, как такого дьякона не угостить?.. Побыл у нас год, а его к архиерею, побыл у архиерея год, а его в святейший синод требуют… Теперь небось такой шишкой стал, — сзаду богу намолишься.
Рассказал о дьяконе, — пошли монахи, потом какой-то помещик Можаров, потом казачьи лошади…
И к тому времени, как подошел потный Назар к кухне, Федор сидел уже на пороге, рядом с Зиновьей, Ваняткой и огоньком, и говорил мирно о кладах:
— Чабан один барашку пас… На дудочке себе играет на кургане, — это под самой Керчью, Золотая гора называется; сидит, — и сидеть ему очень удобно на плите на такой — каменная плита, гладкая; сидит раз, а тут, значит, дожжем ее подмыло, не очень уж она плотно к земле припавши; бу-ултых он с ней в яму, — скрозь земь провалился, пропал. Ищут-поищут хозявы чабана — барашка есть, а чабан пропал. Что за оказия, чабана нет? Барашка — вся чисто целая, а его и духу-звания нет. Вот другого наняли. А барашка, — где ее стан, она привычная, прет средь дня на Золотую гору, одна к одной головами, в круг, как ей обыкновение… Только этот новый подходит — голос человечий. Откуда это из ямы голос человечий подается? «Ты кто там?» — «Чабан». — «Как туда попал?» — «То-се». Бежит новый к своим хозявам-грекам: вон, где он проявился, — сквозь землю провалился, шабаш! Те — хитрые — веревки, лопаты, да туда. Оказалась пещера, в пещере — два гроба, а возле — колодец, цыбарка на цепе, а дальше, спустя место, ворота… Со скольких это годов — никто не знает. Ну, конечно, кувшины такие старинные, золото, серебро. Вот какие, значит, вещи подходящие — это они, греки, себе обшарили все: пожалуйте теперь желающая полиция клад опечатывать… А сами в Керчи домов себе понакупили двухэтажных.
— Да, говорится, — двухэтажный, а заместо того — бумажный, — вставляет Назар.
— Ты вот говоришь, а теперь по Митридат-горе ребята ходят, землю мелкую собирают, просевают: монетки находят золотые. А то есть такие турки, — чем занимаются, никому это неизвестно, а небось богато живут: со щупами ходят. Как день, они щупы в руки — палки такие вострые — и идут, по горе ходят, так, будто прогулка это у них, а сами хитро землю щупают: может, где подастся поглубже. Подалась — вот и готово дело: заметку поставят, ночью кирки на плечи, гайда на это место… Мало находят, что ли? А не хочешь, — тетка у моей жены в Керчи погреб себе копала, две генуецких вазы нашла: одна ваза золотая — полнехонька с золотом, другая серебряная — с серебром полна. Не скажу, что она раньше того бедная была: по двадцати тысячев на трех сыновей положила, а как эти вазы еще — так она на дочь — со-рок тысячев!.. Жена моя службу у ней имела, горничной, а когда вместо кухарки. Она ей: «Вот дом приставский (взял под залог три тысячи, а отдавать — наворовать не поспел), вот этот дом, а при доме сад (хороший, четь десятины!) — вам с мужем, корову куплю вам, — живите». А она, стерва… в нашем быту гнуться надо, а у ней с теткой недостаток разговору вышел, из-за бабьих пустяков не помирились, — она от тетки по щеке получила, да сдачи ей. Та ее, конечно, за хвост на улицу… Вот почему у нас бедность.