ветром с нездешнего, но извечно милого для Единки юга. Где-то даже гармонь явила себя – хватскими переборами пошла гулять по селу. И её звуки тоже терялись и запутывались в коловращении стихии пожарища. Но снова ветер выручал – раздувал и разносил наигрыши и голоса по селу и Ангаре.
«Кажется, что народ и Единка веселятся, что-то празднуют. А может, так и есть: ведь парень вернулся со службы, с самого Тихого океана. Не знаю, как Единка, но люди, возможно, не умом, а душой поняли, что надо обязательно и безотлагательно отметить такое важное событие».
Ни пожара, ни веселья уже невозможно было остановить.
«Мы здесь все такие разные, некоторые не знакомы друг с другом, совершенно чужие, однако Единка, вижу и радуюсь, даже в своём умирании, снова сплотила людей, приподняла над землёй и суетностью души наши, навела на серьёзные и потребные мысли. И кем бы мы ни были, но будем, будем её помнить. Помнить по-настоящему, по-доброму, помнить долго и желанно. Как духовно близкого или родного человека. Да как просто мать или сестру».
«Мне напомнили о докладе, я его сегодня должен был прочитать с высокой трибуны перед многими людьми. И они, конечно же, сидели бы тихо, смирно, слушали бы меня. Но знаю, уверен! – скучали бы страшно, едва сдерживали бы зевоту. А вот если бы я рассказывал им о Единке, о которой они раньше, наверное, и представления не имели, – что бы было в зале! А потом они думали бы о Единке и – радостью, но и грустью переполнялись бы их сердца. И мысли рождались бы хорошие, правильные. Впрок!»
Уже вечерело, солнце подкатывалось к уклону, но люди не торопились покинуть Единку.
Кто-то, кружка́ми притулившись на лавочках или брёвнах, без особого интереса и желания, даже, казалось, вроде как по обязанности или принуждению, тянул из случайных чеплашек горькую. Хмелеющие люди подчас начинали громко что-то говорить друг другу. То ли прекословили, доказывая каждый своё, а то ли ругались, вздорили, скорее, по пустякам. Однако в какую-то нежданную минуту все вдруг замолкали, охваченные каким-то внезапным и сильным единым чувством, более напоминавшим тревогу или боязнь. Некоторые даже начинали озираться. И можно было подумать, что не совсем отчётливо понимали эти люди, где и зачем они очутились. Помолчав каждый в своей отрешённости, в своей замкнутости и даже насторожённости, снова принимались тянуть из чеплашек, всё равнодушнее переругиваться, оглядываться каким-то заблудшим взглядом. Но может, – и ожидающим. Однако, что они могли ожидать, на что надеяться? Не на спасение ли какое-нибудь чудесное Единки своей?
Кто-то, побродив растерянно и неприкаянно по своему двору и огороду, неожиданно принимался разбирать сарай или другую постройку, из тех, что помельче и попроще: авось сгодится. Однако накидывало, напурживало искр и горячего воздуха с пеплом от одного из недальних пожаров. Лицо и руки порой обжигало пылом, дым напирал и дышать становилось подчас невозможно. Отступал человек, сникал. Но ещё долго не покидал родной двор, казалось, выжидал какой-нибудь благоприятной минутки или знака, или слова, или только лишь жеста мимолётного – откуда-нибудь, от кого-нибудь. Пожар, однако, не унимался, ветер метался вихрями, порывами, и один был сильнее, упористее другого. Ни знака, ни слова, ни жеста ниоткуда и ни от кого не следовало. Приходилось смириться и – уйти. Уйти туда, где людей побольше. Уйти, чтобы вместе перетерпеть, успокоиться, утишить душу. Или просто забыться в делах любых и разговорах разных.
Кто-то, глядя на Саню Птахина и собрав мало-мало помощников, хватался разбирать свою уцелевшую избу. Суетился, метался человек, подгонял и ласково, и бранно, подбадривал напарников, водки им подавал и подливал. Однако дню световому уже близкое завершение. И ветер с нараставшим азартом раздувал огонь на соседних строениях. Да и работа – явно не по силам, не по сноровистости, не по мастерству, не по упорству и характеру работников.
Мысли подступают, слабят волю, как и бывает, если работа не ладится: «Что вместе с тремя-четырьмя помощниками сотворишь тут? У Сани – другое дело! К нему, точно бы по велению свыше, не от самого ли Царя Небесного, набежали отовсюду люди. А он, говорят, и не звал их, сам, упрямый наследник всего птахинского, хотел разобрать избу. С работниками ему, конечно же, шибко повезло: посмотрите туда, – какие они все мастеровитые, крепкие, проворные. Нет, нет, надо быть справедливым: везение везением, фарт фартом, но если не крепок человек задумкой – не совьётся гнездом вокруг него сила и ум других людей. А сам один что ты? Да ноль без палочки!»
Раздумается, расчувствуется так человек и, наконец, остановится, помощникам скажет:
– Хва, мужики. Неча жилы зазря тянуть. По жизни сгодятся ещё.
– Чё, сдаём её на милость вражине – огню?
Промолчит хозяин, но склонит голову перед избой, скажет тихонько, возможно, только мыслями и чувствами своими:
– Нет, матушка-изба моя, не удастся тебя выручить. Прости, если можешь. Плохой я у тебя сын.
Кто-то пришёл на кладбище, уже изрядно, ещё с прошлого вечера, обгоревшее, вычерненное и покалеченное повсюду, но покуда без новых очагов возгораний и дыма. Пришёл и стоял поклонно, возможно, повинно, перед родной могилкой. Вздыхал, общался как мог, с упокоенным, украдкой – если мужик – смахивал со щеки протяжную и неполную слезинку. Было что выпить – пил, и ещё больше оползал к земле плечами, головой, руками.
Двое-трое с лопатами и кайлами прибыли из Нови, – намерились тотчас же, не откладывая никак, выкопать косточки, переселить их ближе к своей новой земле. Бойко, решительно взялись за черенки, вонзили штыки в землю, ковырнули, взняли раз, другой.
– Лёгко земелька идёт, – в час-другой, верно говорю, управимся.
– Поднажмём, что ль?
– Давай!
И радостен, но и тревожен был их труд. Радостен – что чувством выполняемого долга преисполнялась и ширилась душа. Тревожен – что срам и беспомощность родных косточек придётся увидеть, лицезреть. А ведь косточки когда-то были живым человеком: матерью-отцом, братьями-сёстрами, дедом-бабкой ли, – неважно, даже если и дальнего родственника они, главное, душа справится ли с увиденным?
«Может, не надо выкапывать? Или кому другому поручить? Всунуть денег или водки – сварганят и глазом не моргнут. Есть такие! Одно слово – архаровцы!»
– Эй, Миха?
– Чё?
– Да так, ничего.
И словно бы откликом на тяжелевшие и разноречивые чувства и думы – вихри свежие, душистые, от пабереги и леса, налетели. Поначалу обласкали лицо, озорно растрепали волосы, услужливо пот, точивший глаза, смахнули с бровей и век. Улыбнуться, подбодриться бы, однако кладбище снова полыхнуло. И понятно, что