не могло не полыхнуть: просушенные до последней сухости деревянные памятники и оградки, стоеросовый сушняк никогда здесь не кошенной травы и кустов, отмершие ветви, а ещё венки и молоденькие сосёнки, – было чему бодро гореть и размётывать искры и пламень. Бросились с лопатами тушить. Туда метнулись, в другой край – нигде близко невмочь подступить к пожарищу. Он тут властелин – жаром и дымом гонит всех прочь со своих размашистых путей.
Пришлось людям и здесь отступить, сдаться. В стороне на пригорке скучились гуртом; сначала слова не могли вымолвить.
– Покойнички, видать, не хотят покидать родимую земельку. Верно говорю: ветер призвали, чтоб отпугнул нас, родову ретивую!
– Чё буровишь? Перебрал?
– Трезвый как стёклышко.
– Ага! Вижу скрозь тебя муть голубую.
– Догорит – завтра пришагаю копать. Докончу, и шабаш! – И даже зубами скрежетнул, лопату зачем-то вонзил в землю.
– Лют ты, Егорча. Каким, помнится, был сыздетства, таким и молотишь по жизни.
– Уж какой есть. Таким и сдохну.
– Ну-ну.
– Полено гну.
– Хва лаятся. Нашли время.
– Слушайте, а можа, и впрямь не надо бы тревожить покойничков наших? Пусть бы спали своим вечным сном.
– А под водой каково оставить? По-человечьи ли оно, по-родственному ли, а? А? Думай головой, а не этой самой…
– Так под водой-то, покумекай и ты, мил человек, не та же ли земля? Ну? Е-ей, та же! Что, скумекал?
– Слышал я: старухи тут о том же балакали.
– И мы, грешники и праведники, лентяи и работяги – все, все, без вариантов, в ту же землю уйдём. А куда ещё? Не на Луну же!
– Хм.
– Оно конешно… да-а-а… видишь ли…
Молчание.
– Чего? Говори уж, коли начал.
Но сгас и более не завязывался разговор. Пламя же, напротив, уже снова, как поутру, шквалами накатывалось, уверенно продвигалось, дальше, дальше отгоняя от могил людей, попутно расчищая землю от гнилушек памятников и оградок, от этих бесхозяйственных, безобразно ощетиненных навалов всевозможного сушняка.
Молчат люди, издали смотрят на могилки; не скоро подойти ближе. Понимают: что ни скажи – всё одно не сказаться полной правде. Да и в чём отныне правде быть перед этими осиротевшими могилами и жестокосердной стихией? Попробуй пойми. Только и оставалось – смотри на горящее кладбище, на погибающую Единку и – думай, думай, человек.
И головой, и сердцем думай.
Последний венец птахинской избы перенесён к дороге, уложен на более-менее безопасном и подходящем для погрузки пятачке земли.
– Вот и делу венец.
– Венец, венец – и избе крантец.
– Н-да, здесь её больше нету. Не-е-е-ту. Факт, а глазам своим не верю. Чудно́.
– И никогда не будет. Понимаете, никогда?
– Никогда?
– Дак и Единки – никогда! Чё уж тепере дивиться и убиваться?
– Боже мой! Боже мой!
– Вот те, Галка, и боже мой, и не боже мой. И то, и другое, и третье с десятым – до кучи. Как, собственно говоря, нередко и выписывается само по себе в жизни.
– Да и в цельной судьбе, пожалуй, то же.
– А если, братаны, проще: жизнь идёт – контора пишет, на.
– Не упрощай… братан… до пареной репы.
– Чиво?
– Проехали.
– Честно говорю: не верилось вначале, что разберём, – тяготы-то ой-е-ёй! Не верилось, что уцелеет: северянин наш Задуй с утречка, вражина, поддал холодненького жару, а опосле ласковый южный ветерок оказался и вовсе скотиной.
– Что ни говорите, а поработа́ли мы капитально. Аж прям гордынька запотряхивалась в зобу.
– И в зобу дыханье, что ли, спёрло? Вдохни, выдохни, а лучше – воздуха́ми наддай.
– Спасибочки за совет. Прям сейчас перед твоим носом и проделаю эту процедуру.
– Воистину, глаза боятся, а руки делают. Я, не буду скрывать, тоже немножко горжусь.
– С этакой-то боязнью можно было бы ещё раньше, да хотя бы по зиме, целиком село спасти: утартать избы со всеми причиндалами на новую землю.
– А ты думкаешь, всем оно надо?
– Оно?
– Ага, оно.
– М-м-м-м…
– А-а, неча сказать, – мычишь!
– Не спорьте, мужики, о вздорах всяких и несбыточных грёзах. Главное вот чего, как вы говорите, оно. Радует и тешит, что на другой, на новой земле избе опять явиться на свет белый и продолжить вместе с молодыми хозяевами свой долгий и пока что довольно счастливый век.
– Красиво малюешь, браток.
– Он профэссор!
– Все мы хотя бы малёхо, но с придурью.
– Э, ребята, а чего там Саня с Катей зачал работа́ть?
– Кажись, выкапывает один из четырёх угловых валунов фундамента.
– Камень выкапывает? А они, все четыре, похоже, огромные, ровно добрые кабаны. Одолеть ли?
– Помните, мы с немалым трудом оторвали последние листвяки от этих каменюк? Они, померещилось мне, превратились во что-то единое. В монолит. Вросли друг в друга. Жуть, но и чудо чудное, согласитесь.
– Понятно, вросли и всё такое прочее, но, не пойму, – к бесу сдались каменюки Сане?
– Цыц, не поминай лукавого. Ишь нашёл место и время.
– Да я ж так, к слову, Иваныч.
– Раньше старики твой поганый язык укоротили бы вмиг – розгами прилюдно на базарной площади отжучили бы тебя, чтоб впредь не осквернял всякими словечками общий наш воздух округ.
– Извини, Семён Иваныч, если чё сморозил.
– То-то же, малой.
– Послушайте, люди добрые, меня чуток. Я нынче уже рассказывал Афанасию Ильичу, а Галинка сама хорошо знает, как была срублена птахинская изба, – позвольте коротенько поведать и вам. Евграф Серафимыч, по прозвищу Граф, прадед Санин, ставил её на эти камни. Здесь у нас сыздавна было принято по углам вкапывать мощные валуны. И чем здоровее, тяжче они, тем, считалось, ладнее, надёжнее избе стоять. Краеугольными, к слову, их кличут, но в Единке, вы знаете, – просто каменюками. Причём у нас «каменюка» не только женского рода, как в словарях, но ещё и мужского. То есть «он» – каменюка и «она» – тоже каменюка. Вроде как женское и мужское начало соединилось на этих камнях воедино. Вот такая забавная петрушка с нашим местным говорком приключилась. Дёшево, если говорить о фундаменте, и сердито выходило с каменюками. Нынешние фундаменты, из бетона и металла, что бы ни говорили мы, а недолговечные, хлипкие, можно сказать. Пятьдесят, семьдесят годков, если не самый дорогущий цемент с разными присадками используешь, – и трещинами украшается, осыпкой тончится, выщербляется от непогодиц, от подвижек нашей вечной мерзлоты, а землетрясения усугубляют напасти. Каменюки же – считайте, вечные создания природы, как, может быть, сама Вселенная, собственно, и породившая их. Но вечные они, конечно, до той поры, покудова под огонь с водой не угадают. Каменюки, примечал я, вроде как врастали с годами в землю. А с листвяком сплачивались