"Это ни на что не похоже, какие манеры у маменьки! Я вечно должна за нее краснеть".
Да не подумают, что у барышни было жестокое сердце и что она в самом деле не любила своей маменьки. Сердце у нее было нежное, как вообще у всех барышень, потому что во время представления чувствительной французской пьесы она подносила платок к глазам и приходила в расстройство от малейшей безделицы. Что же касалось до любви ее к маменьке, в этом смешно было бы и сомневаться.
С папенькой моя барышня обращалась поласковее, нежели с маменькой, в особенности если ей нужно было выпросить у папеньки денег сверх тех, которые он выдавал ей ежемесячно на булавки. Впрочем, она исподтишка над папенькой посмеивалась так же, как и над маменькой. Их предрассудки казались ей грубы и странны, хотя барышня сама любила иногда пококетничать предрассудками… Она морщилась, например, когда кто-нибудь подносил ей за столом солонку или предлагал булавку.
Иногда барышня ездила в церковь вместе с маменькой и с папенькой, но она не молилась так искренно, так усердно, как молились ее родители. Она кушала постное только на первой и на последней неделе великого поста и то в это время чувствовала себя нездоровою и говорила, что ее желудок не может переносить грубого постного кушанья.
Она любила гадать на Рождество — гаданье она не считала предрассудком. Вместе с своей горничной она выливала олово или жгла бумагу на подносе, а потом смотрела, какие из олова или из жженой бумаги выходили на тени фигуры. Выходили всегда офицеры с султанами, в санях или в колясках, а вдали церковь. И горничная всегда замечала барышне:
— Вот, барышня, вы уж непременно выйдете нынешний год замуж; за военного.
Однако пророчество горничной не сбывалось. Пять зим сряду барышня выезжала в свет, и ни один из ухаживавших за нею офицеров не думал за нее свататься.
Кирасир более всех за нею приволакивался, и говорили, будто барышня писала к нему раздушенные записочки на французском языке (с орфографическими ошибками) и получала от него таковые же; будто… ну, да можно ли верить сплетням? Известно было наверное только, что после кирасира ей очень нравился конно-егерь, затем гусар, а после гусара улан.
Лето она любила даже более, нежели зиму, потому что летом на даче так приятны прогулки в саду, при луне… Ей хотелось также очень ездить верхом, но касательно верховой езды ее воля не могла восторжествовать над волей родителей.
— И слышать не хочу об этом, — кричал папенька, — что за бесстыдство такое девице ездить верхом… Это ни на что не похоже…
— Отчего же, папа? И княжны и графини ездят. Отчего же мне не ездить?..
— Замолчи! сделай одолжение, замолчи! Ты знаешь, что я тебе ни в чем не противоречу. Уступи же мне хоть в чем-нибудь. Пожалуй, коли хочешь, это мой каприз, ну да исполни же хоть каприз папенькин.
Добрый Евграф Матвеич начинал немного сердиться. Тогда Лизавета Ивановна обращалась к нему:
— Полно, дружочек, полно, не тревожь себя; она не будет ездить верхом. Сохрани ее господи от этого! Она совсем этого и не хочет; ведь это она так только пошутила.
— Совсем не пошутила, — шептала барышня себе под нос.
С дачей барышня всегда расставалась почему-то со слезами. За день до переезда она обыкновенно отправлялась гулять для того, чтобы проститься с садом и с парком, заходила во все беседки, на колоннах писала карандашом французские стишки, втыкала в деревья булавочки, клала в чугунные и мраморные вазы бантики и ленточки и прочее.
Приличие и мода сделались целью ее жизни. К приличию и к моде она стремилась всеми силами души своей. Приличие и мода обратились для нее в несокрушимое верование и убеждение.
— Ах, папа, или ах, maman! — толковала она ежедневно, — да как это можно, да это не принято, да над этим будут смеяться в свете, да это не в моде. — И в таких случаях она всегда ссылалась на авторитет дам и девиц высшего света, которых знала по именам, хотя видела их только в театрах и на гуляньях.
Маменька и папенька, смотря на свою Катю, находили, может быть, в ней много такого, что им очень не нравилось. Но они никогда не сердились на нее, не упрекали ее ни за что и думали: "Что ж делать? Она, голубушка, в этом не виновата…
Уж изменить этого нельзя. Нынче уж свет таков! Нельзя же ей не соображаться с светскими обычаями…" Ни папеньке, ни маменьке не нравилась большая часть молодых людей, ездивших к ним в дом.
— Нет, это не то, что было в наше время! — говорил со вздохом папенька, глядя на них.
— Они все ветрогоны, — прибавляла маменька, — куда же им быть хорошими и добрыми мужьями!
Но и папеньке и маменьке — обоим им очень приходился по сердцу молодой надворный советник, исправляющий должность начальника отделения.
Они отзывались о нем, как отзывались все пожилые люди, — с отличной стороны:
— Александр Петрович — кроткий, благонравный человек и пойдет далеко; одно только жаль — немец…
Александр Петрович познакомился с Евграфом Матвеичем и Лизаветою Ивановной вскоре после того времени, как он в первый раз увидел их дочь на бале и протанцевал с нею мазурку. С тех пор он постоянно являлся к ним в дом по воскресеньям, постоянно играл в преферанс с Лизаветой Ивановной по две копейки серебром (потому что Лизавета Ивановна только в гостях играла по десяти копеек медью) и постоянно устремлял кроткие и сладкие взоры на барышню, хотя она постоянно не обращала на него никакого внимания, называла его, как всегда, противным или досадным и подсмеивалась над ним вместе с офицером. После полуторагодового знакомства он решился, однако, просить ее руки у папеньки и у маменьки. Папенька и маменька приняли его предложение очень благосклонно, но вместе с тем объявили, что они принуждать дочери не могут, что они считают это грехом и что если их дочь с своей стороны изъявит согласие, то они с своей стороны будут этому очень рады и дают на брак полное свое благословение.
Когда папенька и маменька призвали барышню к себе и объявили ей такую важную для нее новость — она сначала заплакала, потом зарыдала, потом захохотала; с ней сделался истерический припадок… Маменька и папенька перепугались, сами заплакали, а на другой день объявили Александру Петровичу, что она еще не думает о браке, но что, вероятно, со временем, когда она с ним (то есть с Александром Петровичем) короче ознакомится и увидит его достоинства, то не пожелает себе лучшего мужа; что молодые девушки — дуры; что они сами своего счастья не знают; что постоянство и терпение города берут, и прочее.
Александру Петровичу нечего было говорить о терпении. Он бросился на шею к Евграфу Матвеичу, поцеловал ручку Лизаветы Ивановны и сказал, что он терпеть и ждать будет сколько им угодно, лишь бы только его поддерживала лестная надежда — удостоиться чести вступить с ними в родство.
И несмотря на то, что моя барышня совсем перестала говорить с ним, узнав о его намерениях, Александр Петрович показывал, что он нимало не оскорбляется этим, и продолжал на нее смотреть по обыкновению кротко и сладко.
Так прошло пять лет, Александр Петрович по-прежнему являлся к Евграфу Матвеичу и Лизавете Ивановне каждое воскресенье и по-прежнему играл с Лизаветой Ивановной в преферанс по две копейки серебром… А между тем его произвели в коллежские советники и утвердили в должности начальника отделения. А между тем барышня очень изменилась в продолжение этого времени: похудела и потеряла надежду выйти замуж за офицера, хотя все еще поглядывала неравнодушными глазами на улана…
В начале шестого года (считая с первого ее выезда на бал) она стала чрезвычайно ласково обращаться с Александром Петровичем и к концу этого года торжественно объявила родителям, что, убедясь в его постоянстве и, главное, желая сделать им угодное, она готова выйти за него замуж. В последние годы ей запала в голову мысль, что можно быть женой и не любя мужа; оставаться же вечно девушкой — неловко и неудобно. К тому же она часто слышала от одной из своих приятельниц такого рода фразу:
— Ах, mesdames, вы не поверите, как бы мне хотелось иметь мужа дурака, так чтоб я могла им вертеть, как пешкой.
И в ту же самую минуту, как барышня объявила родителям свое согласие на брак с Александром Петровичем, воображению ее предстала отличная карета с великолепными козлами и с гербом, четверня лошадей вороных с серыми наперекосок, венчальное и визитные платья, и шляпки, и чепчики…
Александр Петрович просиял, сделавшись женихом. Он все целовал ручку невесты и думал: "Правду говорит пословица: терпи, казак, атаман будешь!.." Благословляя дочь к венцу, Евграф Матвеич и Лизавета Ивановна, как водится, плакали навзрыд. Свадьба праздновалась великолепно. Александр Петрович стоял под венцом в мундире с богатым шитьем на воротнике. У него в кармане был ломбардный билет в 150000 рублей ассигнациями — цель его желаний. К тому же тесть и теща, улыбаясь, дали ему заметить, что у них нет другой наследницы, кроме их милой и ненаглядной Катеньки, — и все, что останется после их смерти, принадлежит ей одной…