мужества. Ни хирург, ни медсестра остроумия, впрочем, не оценили, атмосферой не прониклись и хором сказали "ааа" вроде как-то даже и не без иронии.
– Ну да, – кивнул врач, забирая у сестры шприц с новокаином. – В шестнадцать лет все вы хозяева, пока мама-папа под боком. Ничего, ещё дождешься, что каждый кот помойный тебе хозяин будет.
Он воткнул шприц Мише в бесформенную кисть, надавил на поршень, и, когда вынул иглу, гной под давлением высвистнул вверх метра на полтора. Мишу замутило, и хирург мягко надавил ему на затылок ладонью.
– Клади голову на локоть, не смотри. И не бойся, больно не будет, – сказал он, а потом добавил несколько фраз, которые сломали Шагину жизнь. По внешней видимости обращены они были к пациенту, но целью их, скорее всего, было произвести впечатление на новую красивую медсестру. И, надо сказать, память о фразах этих и впрямь сохранилась у нее до конца жизни. Впрочем, не столько от образной силы слов, сколько от того, что за ними последовало. Врач произнес примерно следующее:
– Больно не будет. Сейчас под новокаином рука твоя нечувствительна, как у мертвого. Представь, что она умерла первой, раньше всего остального тебя, она уже в том мире и не способна чувствовать что-нибудь здесь. Так что, если будут какие-нибудь ощущения, будь уверен, это ты нащупал что-то уже там.
На слова эти среагировали оба слушателя. Медсестра, перебиравшая в углу инструменты, подняла голову, на секунду прервав тихое своё позвякивание, а пациент очевидно вздрогнул и стал цвета свинца. Врач не обратил на это внимания. Чтобы не терять инициативы и ковать железо, пока горячо, он на десяток секунд отошел к сестре и произнес несколько негромких фраз, от которых у неё мгновенно вспыхнули уши. Затем хирург положил руку ей на локоть, она взглянула в ответ с благодарным упрёком, но в следующий миг за их спинами с грохотом рухнул и покатился железный стул, потом посыпалось и зазвенело что-то ещё, от отчаянного толчка задребезжало стекло в шкафу, и, наконец, Миша Шагин закричал, как кричат, пытаясь откричаться от смерти.
*****
Девятнадцать лет спустя Михаил Шагин, прислонившись виском к стеклу, ехал в электричке на работу. Был он болезненно худ, похабно выбрит, одет бедно и не сказать, чтобы опрятно, работал же в пригородном санатории техником бассейна, и хозяином ему был каждый помойный кот. Набитая электричка тряслась на стыках, мотая туда-сюда сидящих и стоящих дачников, тадахали колёса, шуршали газеты, по проходу протискивался знакомый всем, как брат, нищий Саша с вечным своим "извенитя, что я к вам обращяюся", и всё это сливалось в пульсирующий гул, который отзывался у Шагина в дырявом зубе и парадоксальным образом убаюкивал его привычной тупой болью. Гнил корень, началось это сразу, без предупреждения, вообще-то Шагин старался зубы до такого не доводить и бежал к стоматологу при первом подозрении, потому что никогда не пользовался анестезией. Ему повезло, в его тридцать пять судьба сберегла его от серьезных операций, с мелкими же неприятностями он справлялся сам; не так давно у него случился нарыв внутри носа, разнесший ему пол-лица, но Шагин не ходил в поликлинику, за несколько одуряющих суток дождался, покуда нарыв созреет, пробил его и выдавил перед зеркалом; ему понравилось, было интересно. С ним не случилось пока аппендицита, грыжи, открытого перелома или чего там еще, при котором колют замораживающий укол; трудно сказать, во что бы это могло вылиться; если бы когда-нибудь ему понадобился общий наркоз, Шагина, скорее всего, уже не было бы на свете.
Верил ли он, что случившееся с ним тогда, в больнице, было реальностью? Пожалуй, нет, пожалуй, никогда, даже в самые мутные или жуткие минуты свои; если бы верил, ему, наверное, было бы легче. Тогда бы он ушёл в мусор, человеческий брак, и компетентные люди нашли бы ему дыру на обочине, где кормят с ложечки тех, кто не получился. Нашпигованного таблетками, его бы укачало на волнах и засосало на дно; в благодатной тине лежал бы он, уже никому ничего не должный, и радостно отгнивал ненужными для жизни частями. Но Шагин не верил. Девятнадцать лет назад воображение сыграло с ним дурную шутку, и Шагину было невыносимо стыдно, что у него не оказалось чувства юмора; его для смеху толкнули, а он грохнулся и порвал новые штаны; нужно было отряхнуться и засмеяться, а Шагин не смог. Впрочем, он честно старался взять себя в руки и жить хоть как-нибудь, но сам, именно поэтому сегодня он снова трясся на безрадостную работу в утренней электричке, а дебильные колёса монотонно стучали под ним "хотькак – нибудь, хотькак – нибудь", и "носсссам!!!" шипели двери на остановках. Шагина мотало со всеми и не со всеми, в ритм и не в ритм, криво висело на нем собственное его отчаяние, потому что он, как всегда, думал, что с собою делать, и что с собою делать, как всегда, не знал. Ни за что, например, не согласился бы он обезболить зуб, и прекрасно это было ему понятно, и быть не могло иначе, замучались бы они его уговаривать, и хрен им в марлевую повязку, но в скособоченном воображении своём он уже лежал в стоматологическом кресле, онемение от укола ползло по щеке его и скуле, гладило холодным пальцем слуховой нерв, и сквозь жужжание бормашины мёртвая мать шептала ему: "Мишенька, Миша, не беспокоит? Мишенька, прополощи и сплюнь".
С шумным вздохом Шагин выпрямился, задергался лицом, и девушка напротив, по виду студентка, резко уставилась в окно, потом, не выдержав, скосилась обратно. Шагин попытался улыбнуться, и лицо девушки застыло деланным высокомерием, похожим на вывернутый наизнанку страх.
– Ну что ты будешь делать! – с тоской сказал он вслух. – У меня же даже мать еще жива!
– Это счастье! – в тот же миг отозвалась пенсионерка-дачница справа, как будто вот только этого и ждала. – Это большое счастье, когда родители живы. А папа?
– Ужас – мой отец! – сообщил Шагин вяло и не сразу, а как будто где-то порывшись.
– Что, сильно пьёт? – уверенно предположила соседка, искушенная в искусстве поездной беседы.
– Можете не сомневаться, – закивал Шагин совсем по-конски. – А ест ещё сильнее.
Зачем он это сказал, Шагин не знал, откуда ему? Он давно не дружил с собственным даром человеческой речи. То, что волновало его, было не сказуемо, а годное для беседы не волновало его вовсе. Разума на все сразу не хватало, и Шагин