забрали. Только день пролежал, не нагляделась. Дети ползали по нему, игрались — будили отца, таскали за нос. Пришли, стащили за руки с крыльца. Она не пускала, но как справиться? Цеплялась за мужа. Комсоды отгоняли: и так тяжело. Пронесли через двор, за калитку, уложили в ряд с другими мертвецами. Она вгляделась в мёртвых, никого не узнала. Тяжко оседая, оглянулась вокруг. Телега была той самой — с резными, крашеными слегами, на которой к ним наезжал Копылов за хлебозаготовкой. «Нате, — шепнула она тогда, — вот вам хлеб. Вот она, ваша развёрстка. Что ль, не это искали?»
Она села в грязь, телега откатилась, но возница сказал «Тпру», обернулся и поглядел на неё:
— Слышь, баба, может, к мужу ляжешь? Чего тебе маяться.
Всадник из-под ладони всматривался в степь; нагайкой похлёстывал по голенищу. Наконец увидал их. Подъехал шагом, грузно. Вот уже совсем близко, слышно грудью шаг через землю — но лошадь не останавливается, идёт прямо на них, проминает бедро, лопатку, голову — и голова разваливается на жирные комья чернозёма.
Рыба тогда ей приснилась потому, что третий день уже на закате стояли, не проходили эти высоченные, волнистые, как барханные пески, облака. Она смотрела на них — и казалось ей, что идут они с мужем по этим оранжевым буграм к Енотаевке. То рушатся вниз, утопая шагом в песке по пояс, то долго всходят по твёрдому склону, — идут с мешками от калмыков — за рыбой, выглядывая — когда на горизонте покажется село, церковь, лесистый, заливной берег Волги… В мешках они несли куски прессованного жмыха с маслобойни — наживку. Когда дошли, в первый же день Алёша на этот жмых в суводи зацепил полупудового сазана, которого вываживал, мучась под пеклом, целый час. Шнур, идя с мотка в извод, дрожал и по зигзагу резал воду. Потом посадил сазана на кукан, специальным образом продев верёвку под жабры, чтоб не задушился, — и временами, сняв с колышка, выгуливал его по мелководью, как жеребёнка. Под конец — испёк в глине. Ах, какая потом красота сияла вокруг: по песку и в воде рыжая на солнце россыпь крупной, как червонцы, чешуи. Лежала огромная усатая башка с запечёнными бельмами и розоватый могучий остов. Поражаясь, она поднесла скелет к глазам — вдоль хребта, наподобие подзорной трубы, навела на светило — и рыба зажглась перед ней, воссияла и поплыла нестерпимо, мощная, просторная и стройная, как храм в Григорополисской станице…
И вот во сне гигантский золотой сазан, коренастый, будто конёк-горбунок, и с развевающимися ушами, плавниками, хвостом — точно как у золотой рыбки из детской книжки, — плавал взад-вперёд по горнице, тычась в руки, в ухо, в плечи, целуя в щёки, в глаза: как медленная бабочка в гаснущую лампу.
Картинки из той книжки она показывала младшему, когда ходила с ним на руках, прощаясь. Днём он внезапно затих, личико разгладилось — и, поняв, что сын умирает, взяла его на руки, ходила взад-вперёд, баюкала, показывала сказку, агукала, смеялась. Серёжа умер ещё вечером, но она проходила с ним на руках всю ночь, так и свалилась. Разбудил Иван: слез с печки, укусил ей руку — и она очнулась, сбросив холодную чурочку с груди.
С Иваном они отнесли Серёжу в поле, положили, раскопав ход, в байбачью нору. Засыпали. Посидели ещё, отдохнули. По привычке смотрели вокруг — не покажется ли где серый жирный столбик. Хотя и знали, что байбаки ушли с их полей ещё в октябре. Да если б и увидали — не было бы сил изловить.
Показался от села верхом Копылов. Подъехал равнодушно. Иван, не дожидаясь, вывернул кармашки. И сложил дулю. Нет, мол, у них зёрен, сам глянь — ничего уже на поле нету. Мать, очнувшись, тоже вывернула карманы жакетки, расправила подол. В октябре они по ночам пробирались сюда на поле — шарили пальцами мышиные норки, опустошали их зерновые запасы на зиму; бывало, что и набирали горстку. А теперь уж нет тут ничего — шаром покати.
Лошадь храпнула, вздёрнула хвост и уже на ходу, гукнув, выронила шмат дымящегося помета.
Копылов скрылся за голыми деревьями в балке.
Мать и сын долго, закрыв глаза, вдыхали тонкую, исчезавшую струйку тёплого сытного запаха.
Когда встали, им показалось, что они сыты.
Кулюша ощипала, выпотрошила воробья, лапки отрезать не стала, опалила над лучиной, опалила и голову. Затопила соломой — вместе с коровами исчез и кизяк. Нарезала лебеды и сныти в горшок, положила воробья, залила водой, посолила.
Иван сначала следил за матерью, но потом его снова унёс этот неясный тёмный ветер.
Суп Ивану показался очень вкусным. Он привстал. Длинные стебли сныти мешали сосать мясную юшку. Мать не уступала, водя ложкой, обвешанной травой, по его губам. Но вот, вглядевшись в ложку, где теперь лежала голая воробьиная голова, сам взял её в рот и осторожно рассосал. Тут же съел и половину тушки, отломленной ему матерью. Подождав, когда сын разжуёт, Кулюша стала есть сама. Третью ложку она уже распробовала и четвертую проглотила с жадностью, куснув зубами край.
Иван позвал:
— Дай ещё.
Она подняла голову. Иван показывал ручонкой на вторую половину воробышка: несколько спичечных косточек и нитки мяса она собрала в ложку и держала её у рта.
— Вот ты, Вань, хитренький какой, — сказала Кулюша, проглотила и дохлебала оставшееся.
Вечером Иван непривычно долго оставался в ветреной холодной темноте. Его раскачивало на ветке, болтало нещадно, еле хватало сил в лапках удержаться. Ветер ерошил насквозь перья, он прятал голову то под одно крыло, то под другое, дышал в кожу, чтоб обогреться дыханием, но его так мотало на ветке, что приходилось откидывать для равновесия голову. Он изо всей силы хотел очнуться, вынырнуть, разодрать глаза на мать — без неё страшно, но вдруг ударил сильный порыв в спину, лапки разжались — и ледяная пустота накинулась и проглотила.
Кулюша ходила с Иваном на руках и, пытаясь до него добудиться, раскачивала что было сил. Когда почувствовала, что холодеет, — стемнело в глазах, и, падая, она ударилась затылком об лавку.
В ту зиму 1933 года у Акулины умерли муж, двое детей, мать, два брата.
Её и ещё трех сестёр — Наталью, Арину и Полю — выходила пятая, самая младшая сестра Феня, муж которой, будучи кумом колхозного секретаря, сумел уберечь в тайном подполе телушку. Чтоб не мычала, он вырезал ей язык и надрезал губы. Как раз в начале декабря она наконец стала давать молоко.
Весной полегчало. Лёд с речки сошёл. Кулюша