связала из прутьев крест, натянула на него пуховый платок и, еле передвигая опухшие ноги, пошла за огороды на речку. Отцедила «пауком» полгоршка снетка и притомила в печке. Это была её первая твёрдая пища.
В мае, когда вместе с силами вернулось сознание, горе настигло её. На рассвете она вышла из села и пошла через степь, забирая чуть правее, вслед за восходящим солнцем. Она шла до тех пор, пока в сумерках не упала на землю. Проснувшись, испугалась — это был её самый большой испуг в жизни: небо, полное крупных звёзд, неудержимо падало на неё, и некуда было скрыться. Следующей ночью слышала волков, круживших поблизости, но догадалась поджечь вокруг прошлогоднюю траву. На шестой день Кулюша нашла в степи соляную артель: барак и два сарая. От построек выскочил волкодав, и ей пришлось пролежать лицом вниз до вечера, пока не вернулись из степи люди. Артель приняла её. Несколько месяцев она ходила со всеми на солончаки, собирала соль, несла её на станцию, дожидалась астраханского поезда и часть меняла — по весу, один к одному, — на рыбу.
Осенью Кулюша завербовалась на заработки в Архангельск, но вербовщики перепутали ведомости, и она попала в Баку. Ехала на крыше вагона через Астрахань; вновь видела волжские бугры, великую водную страну, кровоток русской земли, острова, стену камышей, протоки, бескрайние раскаты взморья, стаю лебедей на них. Справа долго-долго шли Стрелецкие пески, с гребней которых ветер сдувал дымные, плавные, вёрткие, как пламя, рыжеватые шлейфы.
На Апшероне Кулюша определилась на одну из строек великой пятилетки: первого в стране завода по производству синтетического каучука. Когда записывалась в отделе кадров, продиктовала: «Муж умер в голод». Кадровик побелел, откинулся, нагнулся и сквозь зубы сообщил: «Дура. Зашей себе рот».
Но не зашила. Я любил слушать Кулюшу, её просторные, как степь, рассказы о детстве, о крестьянской работе, о пешем паломничестве её вдóвой бабки в Иерусалим, из которого та не вернулась, отписав через год на родину, что вышла замуж за рабби Пинхаса бен-Элишу и стала еврейкой; любил слушать её остроумные, на первый взгляд вздорные, а случалось, что и пророческие суждения о жизни. Сейчас, когда я вспоминаю Кулюшу, мне наконец совершенно ясно, почему Господь сотворил человека из земли: чтобы душа могла произрасти из него, даже из мёртвого, как растение…
Особенно я любил представлять, слушая её рассказы, как хожу с ней по солончаку — по солнечной абсолютной плоскости, усыпанной до горизонта мутными голубоватыми кристаллами, видеть невысоко вверху кружение баснословных волжских рыб — и иногда представлять себя Иваном. Иваном, который всегда рядом с безутешной Кулюшей. Мне вообще интересно было думать о том, как люди живут после того, как умирают. О том, что смерть — самая распространённая тайна. И кроме того, мне почему-то казалось, что, думая об Иване, я тем самым помогаю безутешной Кулюше просить у него прощения.
Потом я вырос, Кулюша умерла, я вырос ещё больше, забыл детство, его владения — море, речку, поле, лес. Огромное круглое пространство счастья растаяло, как радуга, — и я стал потихоньку умирать от бесчувствия и покоя тоски. Слишком рано и слишком пронзительно поняв, что жизнь без детства коротка настолько, что её как бы совсем и нет, я невольно погрузился в анабиотическое состояние, как если бы у меня в квартире из крана вдруг потекла вода из Леты… Всё это продолжалось больше десяти лет и продолжалось бы и впредь, но вот нечаянно в позапрошлом году со мной произошло событие, которое вдруг вывело меня из оцепенения.
Тогда, перед тем как окончательно уволиться из одной скучной конторки, я получил месячное назначение любопытного свойства. Я был командирован на ликвидируемый склад, на котором мне предстояло провести последнюю ревизию. Наша контора закрывала оптовое направление по мониторам — и потому избавлялась от занятых ими складских площадей. Находился этот склад на севере столицы, на улице Адмирала Макарова, близ окружной железной дороги. Это был древний кирпичный ангар — один из нескольких десятков точно таких же, располагавшихся у руин товароприёмной ж/д станции. Белыми кирпичами в торце каждого было выложено гигантское: НЕ КУРИТЬ.
Был июнь в разгаре, работа оказалась не бей лежачего, и я наслаждался одиночеством. Пересчитав и пометив мелом часть верхолазной кубатуры, которой вразнобой пирамидально там и сям был заставлен ангар, я усаживался на стул — и с наслаждением курил на дне высоченного колодца, составленного из картонных коробов, наискось пронзённого солнечными лучами, которые выходили у стропил из прорех в старой шиферной крыше. Дым, клубясь, поднимался вверх, разрастался, затихал и повисал серебристо-прозрачными пластами. Стрижи, вынырнув из-под полутьмы конька, прочерчивали на свету восклицательные зигзаги и прошивали на разной высоте треугольные, чуть шевелящиеся по краям дыры в дымовых шлейфах. Было сухо, и тепло, и тихо. Со стаканом крепкого сладкого чая в руке я читал специально взятую в библиотеке книгу об адмирале Макарове; о его исследовательском военно-морском гении, о его ошибке при Порт-Артуре — гибельной для него и, позже, для всего флота на Цусиме, о напалмового типа снарядах японцев, с помощью которых были повержены русские броненосцы. Вокруг, на всей территории складской зоны, кипела суета погрузки, разгрузки, учёта и по временам вспыхивали скандалы растраты. Я же в своих владениях уже неделю упивался безмятежностью.
Как вдруг она была порушена. Ватага воробьёв повадилась проникать под крышу моего ангара и часами, с ураганным чириканьем и трепыханием, умопомрачительно кружить и метаться над сложным картонным ландшафтом, как японские истребители над флотом в Пёрл-Харборе. От воробьёв не было спасу три дня подряд, и пришлось принимать меры. Из велосипедного насоса, обрезка доски, медицинского жгута, куска солидола и клочка войлока я соорудил воздушное ружьё. Пули забивал строительной липучкой, которую наковырял в косяке ангарных ворот; для убойности я приправлял заряд сверху дробинкой. На пристрелку ушёл день. К вечеру ящики в моем секторе стрельбы покрылись россыпью пробоев. Следующие два дня я просидел в засаде с воздушкой на взводе — и не сбил ни одного. В таком виде — под ружьём — меня и застал складской обходчик.
Я объяснился. Старик выслушал меня с сочувствием и поведал, что воробьи — бич всех здешних складов: дрейфуя от ангара к ангару, они загаживают товар, будоражат, пугают грузчиков, внезапно ордой вылетая прямо в морду из углов… Я узнал, что воробьи — наследство давних времён, когда вся эта складская зона, построенная в самом начале тридцатых, ещё служила хранилищем стратегических зерновых запасов Москвы. Раньше здесь воробьёв была пропасть, аж в глазах темно,