Эта насмешка почему-то обидела меня гораздо больше, чем колотушки. К колотушкам матери и деда я привык, но стерпеть дурное обращение от человека, который прежде был ко мне добр, я никак не мог. А ведь шевалье и в самом деле был ко мне очень добр. Он учил меня французскому языку, посмеиваясь над моими ошибками и скверным произношением. Когда я бывал дома, он не жалел на меня времени, и я стал говорить по-французски, как маленький дворянин.
Сам шевалье очень быстро выучился английскому языку и, хотя говорил с пресмешным акцептом, мог, однако же, вполне порядочно объясняться. Штаб-квартира его находилась в Уинчелси, но он часто ездил в Дил, в Дувр, в Кентербери и даже в Лондон. Он регулярно платил матушке за содержание Агнесы, которая росла не по дням, а но часам и была самой очаровательной девочкой на свете. Как сейчас помню черное платьице, сшитое ей после смерти ее несчастной матери, бледные щечки и большие глаза, серьезно глядевшие из-под черных локонов, обрамлявших лицо и лоб.
Почему я перескакиваю с одного предмета на другой? Болтливость привилегия старости, а ее счастье - в воспоминаниях о минувшем. Когда я откидываюсь на спинку кресла - под теплым надежным кровом post tot discrimina {После всех превратностей судьбы (лат.).} и наслаждаюсь счастьем, какое отнюдь не выпало на долю большинства моих собратьев во грехе, ко мне возвращается прошлое, - бурное, на редкость несчастливое и все же счастливое прошлое, - и я смотрю на него со страхом, а порою с изумлением, подобно охотнику, который смотрит на оставшиеся позади ямы и канавы, сам не понимая, как он мог их перепрыгнуть и остаться цел.
Счастливый случай, позволивший мне спасти дорогую малютку, послужил причиной доброго ко мне отношения мосье де ла Мотта, и когда он бывал у нас, я вечно ходил за ним по пятам и, совершенно перестав его бояться, готов был болтать с ним часами. Не считая моего любезного тезки капитана и адмирала, это был первый джентльмен, с которым я свел такое близкое знакомство, джентльмен, на совести которого было множество пятен и даже преступлений, но который - надеюсь и уповаю - еще не окончательно погиб. Должен признаться, что я питал добрые чувства к этому роковому человеку. Помню, как я, совсем еще маленький мальчик, болтаю, сидя у него на коленях, или семеню рядом с ним по нашим лугам и болотам. Я вижу его печальное бледное лицо, его угрюмый испепеляющий взгляд, помню, как он смотрит на несчастную безумицу и ее ребенка. Мои друзья-неаполитанцы сказали бы, что у него дурной глаз, и тут же произнесли бы приличествующие случаю заклинания. Одной из наших излюбленных прогулок было посещение скотоводческой фермы в миле от Уинчелси. Я, правда, интересовался не коровами, а голубями, которых хозяин разводил во множестве, - там были трубачи, турманы, дутыши, хохлатые и, как мне сказали, также голуби из породы курьеров, или почтовых, которые могли летать на огромные расстояния и снова возвращаться на то место, где они родились и выросли.
Однажды когда мы были на ферме мистера Перро, один из этих голубей вернулся домой, как мне показалось со стороны моря, и Перро посадил его к себе на руку, погладил и сказал шевалье де ла Мотту: "Ничего нет. Должно быть, на старом месте", - на что шевалье ответил только: "C'est bien" {Хорошо (франц.).}, - а когда мы пошли обратно, рассказал мне все, что знал о голубях, - по правде говоря, не так уж много.
- Почему он сказал, что ничего нет? - в простоте душевной спросил я. Шевалье объяснил мне, что эти птицы иногда приносят записочки, написанные на маленьких кусочках бумаги, которые привязывают у них под крыльями, а раз Перро сказал, что ничего нет, значит, там ничего и не было.
- Вот оно что! Значит, его голуби иногда приносят ему письма?
В ответ шевалье пожал плечами и взял из своей красивой табакерки большую понюшку табаку.
- Ты помнишь, что тебе сделал папаша Дюваль, когда ты слишком много болтал? - сказал он. - Научись держать язык за зубами, mon garcon! {Мой мальчик (франц.).} Если ты проживешь подольше и станешь рассказывать все, что увидел, то да поможет тебе бог!
На этом наш разговор окончился, и он пошел домой, а я поплелся вслед за ним.
Я вспоминаю об этих происшествиях моего детства по нескольким сохранившимся в памяти вехам - подобно хитроумному мальчику-с-пальчику, который находил дорогу домой по камешкам, брошенным им по пути. Так год, когда бедная мадам де Саверн заболела, мне удалось определить по дате казни несчастной женщины, которую сожгли в Пененденской пустоши на глазах у нашего соседа.
Сколько дней или недель прошло, пока болезнь госпожи де Саверн кончилась тем, чем однажды кончатся все наши болезни?
Все то время, что она болела, не помню уж, как долго - священники из Слиндона (или от паписта мистера Уэстона из Приората) не выходили из нашего дома, что, должно быть, вызвало большой шум среди живших в нашем городе протестантов. Шевалье де ла Мотт выказал при этом необычайное рвение и, хоть и был великим грешником, оказался - согласно своей вере - грешником в высшей степени благочестивым. Я не запомнил, а может быть, просто не знал, при каких обстоятельствах наступил конец, но помню, как я удивился, когда, проходя мимо комнаты графини, увидел в открытую дверь, что у постели ее горят свечи, вокруг сидят священники, а шевалье де ла Мотт стоит на коленях в позе глубочайшего раскаяния и скорби.
В этот день вокруг нашего дома поднялся шум и волнение. Люди никак не могли стерпеть, что к нам беспрестанно ходят католические священники, и вечером, когда настало время выносить гроб и духовенство совершало последние обряды, дом окружила толпа с воплями: "Долой папизм, вон патеров!" - а в окна комнаты, где лежала несчастная графиня, посыпался град камней.
Дедушка совершенно растерялся и начал бранить невестку за то, что она навлекла на него угрозы и преследования. Присутствие духа мог потерять кто угодно, но только не матушка.
- Silence, miserable {Молчите, несчастный! (франц.)}, - сказала она. Ступайте на кухню пересчитывать свои денежные мешки! - Кто-кто, а она-то ничуть не растерялась.
Мосье де ла Мотт не испугался, но был очень расстроен. Дело грозило принять серьезный оборот. Я в то время еще не знал, как глубоко жители нашего города возмущались тем, что наша семья приютила папистку. Если б они проведали, что графиня была обращенной в католичество протестанткой, они, конечно, обозлились бы еще больше.
Дом наш, можно сказать, превратился в осажденную крепость, гарнизон которой составляли два насмерть перепуганных патера, дедушка, который забрался под кровать или еще куда-то, где от него было ровно столько же пользы, сохранявшие полное самообладание матушка и шевалье и, наконец, малолетний Дени Дюваль, болтавшийся у всех под йогами. Когда бедная графиня скончалась, ее маленькую дочку решено было куда-нибудь отправить, и ее взяла к себе миссис Уэстон из Приората, которая, как я уже говорил, принадлежала к католической церкви.
Мы в сильном беспокойстве ожидали, когда за несчастной графиней приедут погребальные дроги, ибо люди упорно не желали расходиться; они загородили улицу с обоих концов, и, хотя и не учинили еще иного насилия, кроме того, что выбили окна, от них, без сомнения, можно было ожидать и других опасных выходок.
Подозвав меня к себе, мосье де ла Мотт сказал:
- Дени, ты помнишь почтового голубя, у которого под крылом ничего не оказалось? - Разумеется, я его помнил. - Ты будешь моим почтовым голубем. Только ты доставишь не письмо, а известие. Я хочу доверить тебе одну тайну. - И я ее сохранил и могу открыть ее теперь, ибо ручаюсь, что эти сведения ни для кого уже опасности не составляют.
- Ты знаешь дом мистера Уэстона? Дом, где находится Агнеса, лучший дом в городе? Еще бы! Кроме дома Уэстона, шевалье назвал еще с десяток домов, куда я должен был пойти и сказать: "Макрель идет. Собирайте побольше народу и приходите". Я отправился по домам, и когда люди спрашивали: "Куда?" отвечал: "К нашему дому", - и шел дальше.
Последним и самым красивым домом (я никогда не бывал в нем прежде) был Приорат, где жил мистер Уэстон. Я пошел туда и сказал, что мне нужно его видеть. Помню, как миссис Уэстон ходила взад и вперед по галерее над прихожей, держа на руках ребенка, который плакал и никак не мог заснуть.
- Агнеса, Агнеса! - позвал я, и малютка тотчас утихла, улыбнулась, залопотала что-то и замахала ручками от радости. Недаром первым словом, которое она выучила, было мое имя.
Джентльмены вышли из гостиной, где они курили свои трубки, и довольно сердито спросили, чего мне надо. "Макрель вышла, и возле дома цирюльника Питера Дюваля ждут людей", - отвечал я. Один из джентльменов злобно ощерился, выругался, сказал, что они придут, и захлопнул у меня под носом дверь.
Когда я возвращался из Приората и через калитку пасторской усадьбы прошел на кладбище, кто бы, вы думали, попался мне навстречу? Не кто иной, как доктор Барнард на своей двуколке с зажженными фонарями. Я всегда здоровался с ним с тех пор, как оп приласкал меня, угостил печеньем и подарил мне книжки.