Это заседание прошло не совсем так, как я ожидала. Не ошиблась я в одном. Всем, кто слушал меня на августовской конференции, очень хотелось, чтобы и я выступила. Очень хотелось, чтобы кто-то, а не они, ставя лишь себя самое под удар, решительно и по-боевому высказал о пресловутой статье "вождя" общее мнение.
Это желание я читала во всех глазах. Почти мольбу. Словами его выразила завуч:
— Может быть, вы скажите, Юлия Тарасовна?
— Нет.
— Вы же литератор.
— Не хочу.
— Вы же ведущий литератор.
— Я не буду выступать. Ясно? — Я вся кипела, как на том комсомольском собрании, проведенном для "галочки". Это заседание проводилось, безусловно, тоже для "птички", летающей чуть повыше той. Я ненавидела в этот момент все на свете, но больше всего назойливость Анастасии Фроловны, ее румяные щеки.
Неприятно было ей, наверное, от того, что пришлось, по заданию директора, врать людям, вот и захотелось для собственного успокоения заставить покривить душой самую упрямую, самую прямую…
Но кто-то заступился за меня, крикнув с возмущением:
— Да оставьте вы ее в покое! Не хочет человек говорить и все!
Было чем возмутиться! Жаль, что возмутившихся оказалось мало.
Зачем только люди лгут? Если бы люди, все, всегда, говорили только правду, наверное, была бы она другой, правда…
***
День обсуждения ученических работ на тему: " В жизни всегда есть место подвигам" все приближался. Мне становилось жутко, когда я думала о том, что буду говорить на уроке.
Сказать шаблонную, "идейно выдержанную", "хрущевскую" речь никогда. Я бы стала презирать себя после этого. Да нет, я бы просто никогда не сказала такую речь. Промолчать? Ничего не сказать? И дальше получать и проверять эти хвастливые отчеты о достижениях страны за 40 лет? Нет: это значило бы стать похожей на тех учителей, которые работали в той школе, где я училась, и выпустили меня в жизнь такой неприспособленной к ней, слепой. И как мучительна была операция освобождения от слепоты!
А ведь мои учителя помалкивали, скрывая правду о действительности, под угрозой не менее страшной, чем теперь. Наоборот, прежде опасность была более серьезной, чем сейчас, потому что тогда люди, в основном, верили главе правительства, Сталину, а в наше время, Хрущеву, — нет.
Итак, промолчать, молчать и впредь — значит, стать хуже тех учителей, по вине которых я была так наивна, которых не уважаю. А это значит — возненавидеть себя. А можно ли жить, себя ненавидя? Нет. Остается одно — сказать все, что я думаю, что раньше говорила своим ученикам. В памяти всплывали уроки, когда ученики, слушая меня, или замирали, или поднимались волнами с мест. Но тогда, в 56 году, кипел весь город, вся страна. И мой класс, хоть он и был самым бурным, остался незамеченным, а я ненаказанной, даже оправданной.
Теперь же, в 57 г., когда волнение народа не только стихло, но и сковалось льдом, закипеть — значит быть почти уничтоженной, ничего не достигнув. Это тоже ни к чему. Остается одно — уйти их школы. Уйти туда, где не надо ничего говорить, где не надо по долгу службы обнаруживать свои убеждения, а следовательно, не надо лицемерить, заниматься словоблудием. Да, да, обязательно уйти.
Я сделала еще одну отчаянную попытку перейти в библиотеку, но снова безрезультатно.
И этот день настал.
Я чувствовала себя, конечно, не особенно хорошо. Чуть-чуть поташнивало и кружилась голова. Хоть я себя и уверяла, что свои мысли можно выражать не так "в лоб", как я делала это раньше, более сдержанно, все-таки было страшновато откровенничать в классах, которые я плохо знала…
Первый урок был в 10-А. С ним я не особенно ладила. Парни этого класса, как и вообще мальчики в старших классах общеобразовательных школ, развязны, ленивы. Они сформировались физически. Крепкие их мускулы куда активнее ума, просят упражнений, работы. И вот эти молодцы учением в дневной школе обречены почти на абсолютное физическое бездействие.
Шесть часов сидят на уроках. Затем еще дома надо сидеть — учить уроки. Поэтому усадить их как следует и усмирить почти невозможно. И я с ними до этого дня частенько "воевала". Однажды даже прекратила урок и 15 минут заставила сидеть ничего не делая. Это было на позапрошлом уроке.
И вот я пришла с кипой сочинений. Один вид их тетрадей привел ребят в безудержное движение. Но я на это не обратила внимания. Ни один класс не усидит на месте, глядя на свои "труды" в руках учителя. Так дети не могут быть спокойными, когда видят свои игрушки в чужих руках.
Кричат:
— Раздайте! Скорее!
Но я — внешне равнодушно, с внутренним страшком — сказала:
— Я буду вести урок так, как наметила. А теперь слушайте.
Сочинения вы написали плохо. Уже одно то, что из 27 работ 8 двоек, доказывает мои слова. Но учтите, что я ставила оценки только за грамотность, не беря во внимание то, как раскрыта тема. Если б я оценивала и содержание работ, двоек пришлось бы поставить куда больше.
— У-У-У! — отозвался класс.
Я продолжила:
— По содержанию ваши работы — избитые, стертые штампы. Первый их недостаток в том, что в них вы оперируете не жизненными наблюдениями, а лишь тем, что вычитали из книг и газет.
— У-У-У!
— А поэтому получилось, что во всех тетрадях — одно и то же: Зоя Космодемьянская, Олег Кошевой, Александр Матросов…
— А разве они не совершили подвиг?! — выкрикнул кто-то очень громко.
— Да, конечно, разве они не совершили подвиг?! — подхватило несколько голосов, и весь класс заходил ходуном.
Я входила уже в азарт, какой обычно охватывает меня за шахматной доской в турнире, когда противник, которому пора сдаваться, заявляет, что у него выигрышная позиция:
— Да! Они совершили подвиг! Но до каких пор мы будем прятаться за героев войны?!
— А мы писали и о героях мирного времени…
— Да, правда, писали. Все вы очень старались меня убедить, что и в мирное время можно совершить подвиг. Почти каждая работа меня уверяла: не только в военные годы, но и в мирные дни есть место подвигам. Я уже поверила, согласилась: " Да, да, вы правы". Но следующий автор, как будто делая великое открытие, опять уговаривал меня:
— Слушайте, Юлия Тарасовна, в мирные дни тоже…
Ехидство этого замечания развеселило класс, и ребята уже более дружелюбно слушали, что я говорила дальше:
— Это предложение вам было нужно, чтобы механически связать две части сочинения: о войне и о мире. Вы не смогли найти логической связи и прибегли к этой грубой "веревке". И потом начинали: целина, стройка — чем не подвиг?
— У!У!У! Конечно! — опять гудит класс.
— Я вам сейчас полистаю одно типичное ваше сочинение.
На фоне гула, повысив голос, чтобы они себе на зло все расслышали, быстро читаю:
— Наша страна…
— Мы, советские люди…
— Перед нами открыты все пути…
— Мы счастливы, что живем в такой стране в такое время…
— У нас нет преград для подвигов…
— Всегда в жизни есть место подвигам.
Кончила.
— Разве это плохое сочинение?
Я молчу, они орут.
— Ну, хватит! Теперь я прочту вам сочинение одной ученицы ШРМ.
— А сколько ей лет? Тридцать?
Такая обида всколыхнулась у меня в душе, когда я уловила эту реплику. Перед глазами встала Вера Гончарова с испуганными глазами, без кисти левой руки, молоденькая, совсем девочка.
— Сейчас ей двадцать. Когда она писала эту работу, ей было восемнадцать.
— Ого! — удивился кто-то. Стало чуть-чуть тише. Я начала читать.
Каждая строчка сочинения Гончаровой, написанная, наверное, со слезами, усиливала большую обиду в моей душе. Обиду за нее, эту девчонку, потерявшую в войну родителей, мечтавшую скорее вырасти, выйти замуж, родить детей, иметь свою семью и…потерявшую в несовершеннолетнем возрасте на производстве кисть руки.
Мне от подступивших к горлу слез было очень трудно читать. Ребята притихли. В классе, казалось, вообще никого нет. Я, прикрыв глаза рукой, опустилась на стул, попросила:
— Читайте, Бармакова.
Девушка быстро, при общем молчании, вышла к столу, стала читать. Я видела: это сочинение трогает десятиклассников, как и меня, сильнее, чем "Детство" и "В людях" Горького.
Бармакова дочитала сочинение до конца. Села на место. Ребята все еще молчали, призадумавшись.
Я почувствовала, что наступил перелом. Теперь они будут не только слушать меня, но и соглашаться со мной. И слушаться.
— Вот, товарищи, — начала я, пальцем вытирая слезы в уголках глаз, — мне кажется, что каждый из вас смог бы написать такое же глубокое по содержанию сочинение, если бы внимательней пригляделся к жизни. Но скажите, можно ли жизнь этой девушки назвать героической? Как вы думаете, Ермаков? — я назвала его фамилию, потому что мне хотелось поскорее узнать, что за человек секретарь комсомольской организации школы, который часто бывает в кабинете директора.