— Я на кого попало не стираю, — со всей серьезностью заявила она своим звонким высоким голосом.
Я слушала в тупом удивлении. Впервые вдруг кому-то понадобилось поручительство за нас.
Эмеренц, видимо, давно попала в столицу, потому что лишь мое лингвистическое образование позволило мне угадать по ее произношению, что она откуда-то из моих родных мест. Не с Хайдушага[3] ли, полюбопытствовала я, думая обрадовать ее таким вопросом, но Эмеренц только кивнула: да, из Надори; вернее, из смежной деревни, Чабадуля; но тут же переменила тему, показывая, что не имеет ни малейшего желания об этом распространяться, слишком-де навязчив, неуместен мой интерес. Несловоохотливость ее, как и многое другое, вполне обнаружилась, впрочем, гораздо позже, с годами. Гераклита[4] Эмеренц не изучала, но оказалась поопытнее меня, которая не упускала случая побывать в городе своей юности: устремиться в поисках ушедшего, невозвратного под сень прежних улиц, давнего домашнего очага — и не найти, конечно, ничего. Река былого — где она катила теперь свои воды, увлекая за собой черепки и моей прошлой жизни? Эмеренц была достаточно мудра, чтобы не гнаться за несбыточным. Она свои уцелевшие силы сберегала, чтобы, насколько возможно, сохранить себя для настоящего. Но понимание всего этого пришло ко мне не скоро, оставалось пока в туманном далеке.
Тогда же, впервые услышав два эти названия — «Надори» и «Чабадуль», я только почувствовала, что лучше этого не касаться, тут какое-то табу. Ну что ж, поговорим, коли так, о вещах более конкретных. И я предложила условиться о плате, подумав, что для нее это существеннее: но она и слышать не захотела, сказав, что решит, когда составит себе представление, насколько мы опрятны и аккуратны — какая потребуется работа. Попробует сначала порасспросить — не мою подругу, конечно, она лицо слишком заинтересованное; а уж после зайдет, даже если отзывы окажутся неблагоприятными. Я на минуту заколебалась, глядя ей вслед: старуха явно с причудами; не стоит, пожалуй, и нанимать, лучше будет для нас обеих. Еще не поздно крикнуть: не надо, мол. Я не крикнула. И какую-нибудь неделю спустя Эмеренц опять явилась. Мы, правда, и перед тем встречались на улице, но она только поздоровается и мимо, как бы не желая торопить события; ни навязываться, ни отступать прежде времени. Выйдя на звонок и увидев ее, одетую по-праздничному: в красивом черном шерстяном платье с длинными рукавами, в лакированных туфлях с пряжками — я сразу поняла, что это должно значить, и провела ее в комнаты в полном замешательстве от своего более чем легкого летнего наряда. Будто продолжая только что прерванный разговор, но не сводя взгляда с моих голых плеч, Эмеренц сообщила, что с завтрашнего дня приступает к работе — и к концу месяца сможет сказать, сколько ей платить. Я уж и тому рада была, что хоть муж в жилете и при галстуке, его, по крайней мере, не в чем упрекнуть. Он и в тридцатиградусную жару не изменял своим приобретенным еще в Англии довоенным привычкам. Рядом с ними я выглядела представительницей какого-то более примитивного, малоразвитого племени, которой они, будто по обоюдному соглашению, желали показать, как приличествует держаться и одеваться человеку цивилизованному. Да, уж если кто походил на Эмеренц по части соблюдения принятых норм, так это мой муж. Может, потому и не могли они долго сблизиться по-настоящему друг с дружкой.
Эмеренц подала руку ему, потом мне, хотя по возможности избегала рукопожатий. Бывало, протяну ей руку, а она отстранит нетерпеливым движением, будто отгоняя муху. Но в тот вечер не мы ее «нанимали», это было бы против ее правил, а она с нами ударила по рукам. И уходя, пожелала доброй ночи «хозяину». Тот только посмотрел недоумевающе ей вслед: трудно было бы на целом свете найти кого-нибудь, к кому так не подходило это прекрасное в общем слово. Немало времени прошло, прежде чем он, несколько привыкнув к новому своему прозванию, стал на него откликаться, хотя иначе она никогда к нему и не обращалась.
Соглашение наше не устанавливало продолжительности ее рабочего дня, равно как точного времени прихода и ухода. Иногда мы целый день ее не видели, только в одиннадцать вечера заявится; но тогда уж, не заглядывая к нам в комнаты, до рассвета будет прибираться на кухне и в чулане. Или на полтора суток лишит нас душа, замочив в ванне ковры. Непредсказуемые ее появления отличались зато редкостной производительностью. Старуха двигалась безостановочно, как робот, не щадя себя ворочала неподъемную мебель — нечто сверхчеловеческое чудилось в ее почти устрашающей силе и работоспособности, тем более что и не было прямой нужды брать столько на себя. Видимо, в работе находила она единственное удовлетворение и, не умея ничем иным занять себя в свободные часы, отдавалась ей целиком. И все, что ни делала, снуя по квартире, выполняла она безукоризненно — и по большей части молча. Не только что не болтая или приставая, но прямо-таки избегая лишних слов. Эмеренц оказалась требовательнее, чем я ожидала. С нас спрос был велик; но велика была и отдача. Если ждали гостей или неожиданно приходил кто-то, она неизменно предлагала свои услуги, которые я, правда, большей частью отклоняла, не желая в нашем дружеском кругу выдавать, что я в собственном доме не хозяйка. Ибо хозяином в глазах Эмеренц слыл только муж; меня же она вообще никак не называла: ни «сударыней», ни «госпожой писательницей» — не могла найти подходящего обращения, пока окончательно не определила для себя, кто я, какое место занимаю в жизни. И понятно: без ясного представления не может быть и точного обозначения.
Эмеренц являла собой пример совершенства решительно во всем, иногда, к сожалению, просто-таки подавляя меня своим абсолютным превосходством и отвергая все мои робкие попытки поблагодарить, недвусмысленно давая понять: не нуждаюсь ни в каком одобрении. Нечего, мол, ее хвалить, сама прекрасно отдает себе отчет в своих достоинствах. Ходила всегда в вылинявшем будничном платье, на работе надевая передник; в черном — только в исключительных случаях и по праздникам. Бумажных носовых платков не любила, употребляя туго, до хруста накрахмаленные полотняные. И я была донельзя счастлива, сделав открытие, что и у нее свои слабости есть. Например, без всякой видимой причины впадет вдруг во мрак, часами не отвечая ни на какие вопросы. А при первом ударе грома и вспышках молнии бросала все и без всяких объяснений бежала домой: страшно боялась грозы.
— Старая дева, не может без причуд, — делилась я с мужем.
— Это не причуда, это что-то другое, — качал он головой. — Напугана, как видно, на всю жизнь; только не говорит, чем. Считает, что нас это не касается. Ведь мы о ней и не знаем толком ничего. Разве она хоть что-нибудь рассказывала о себе? Вспомни-ка. Эмеренц — не из болтливых.
Больше года она уже проработала у нас, когда пришлось однажды попросить ее получить за меня посылку, которую должны были доставить. Муж занят был, принимал экзамены, меня только в тот день мог принять зубной врач. Я прикнопила к двери записку для рассыльного, куда и кому в наше отсутствие отнести посылку, и побежала к Эмеренц, позабыв ей сказать, пока она у нас убирала. Она только что ушла, нескольких минут не прошло. Постучалась к ней — никакого ответа, хотя за дверью слышно было какое-то копошение. Ничего удивительного, впрочем: дверь у нее всегда бывала закрыта, к этому все привыкли. Не успеешь «Отче наш» прочесть после ее ухода, уже запрется у себя на все запоры. Я крикнула: откройте, мол, спешу очень, хочу вам что-то поручить. Ответом было по-прежнему молчание. Но стоило сильнее подергать за дверную ручку, как Эмеренц выскочила — с таким видом, будто вот-вот меня ударит. Захлопнула за собой дверь да еще прикрикнула: что это я ее беспокою в нерабочее время, не было такого уговора! Я стояла вся красная от этого незаслуженного крика. Уж если она по какой-то неведомой причине оскорблена тем, что дерзнули вторгнуться в ее территориальные воды, могли бы и потише объясниться. Запинаясь, выдавила я свою просьбу. Она ждала, глядя на меня в упор такими глазами, точно я сейчас всажу в нее нож. Ну хорошо. Нет так нет. С кратким «до свиданья» я повернулась и пошла, отзвонила врачу и после ухода мужа осталась ждать рассыльного, не находя себе ни места, ни занятия. Даже чтение не помогало. Одно вертелось на уме: что я такого сделала, какую неловкость допустила? Откуда этот страстный, вызывающе враждебный тон, совсем не свойственный ей, обычно такой сдержанной, почти сухо официальной?..
Муж в обычное свое время не вернулся, остался после экзамена с классом, и в довершение всего посылку вообще не принесли. Я долго прождала одна и как раз перелистывала какой-то альбом с репродукциями, когда раздался звук поворачиваемого в двери ключа. Но привычных приветственных слов, которые возвещали о приходе мужа, не последовало. Это была Эмеренц, видеть которую в этот малоприятный вечер я вовсе не жаждала. «Успела, значит, поостыть. Пришла теперь прощения просить», — подумала я. Но она, не заглянув ко мне, повозилась на кухне и без единого слова удалилась, щелкнув замком. По возвращении мужа я вышла на кухню за нашим всегдашним ужином — кефиром — и обнаружила в холодильнике блюдо с поджаренными цыплячьими грудками, которые были предварительно нарезаны — и с высокопрофессиональной, прямо-таки хирургической тщательностью вновь составлены из ломтиков. На другой день хотела я возвратить вымытое блюдо — с благодарностью за примирительное подношение. Но она не только никакого «пожалуйста» или «на доброе здоровье» не сказала, но и само блюдо отказалась взять. Так оно до сих пор у меня. А когда много позже я по телефону стала домогаться, где же обещанная посылка, из-за которой пришлось бесполезно проторчать дома целых полдня, обнаружилось, что она в чулане под нижней полкой! Эмеренц принесла ее вместе с цыпленком, продежурив перед тем у ворот до прихода рассыльного и передав в точности мое поручение. Положила — и удалилась молчком. Это происшествие послужило для нас важным предупреждением, и я после не раз себе напоминала: Эмеренц немножко того, надо считаться со своеобразным складом ее ума.