Да и без железа, без свинца они в два счета усадят меня на место. Четверо сильных мужчин. Но что им надо, четверым сильным мужчинам, от Русановой Юльки, тоненькой, веселой, бесшабашной и злой, ставшей злой девчонки?
Кто меня сделал такой злой?
Эти Кривощековы, Лионовы, Платовы. Их не наказывали ни за что. Даже воровку Платову лишь освободили от должности директора, но не посадили в тюрьму. В тюрьму они хотят посадить меня. Поставить наконец на место. Нашли наконец мне место.
Они могут делать что угодно — им все позволяется, так как всюду и всегда они говорят лишь то, что слышат по радио. Не важно, что у них в душе и на уме. Они могут с другими делать что угодно, попирая все нормы морали, но им все прощается лишь за то, что они всем довольны и всегда "за" тех, кто ими руководит…Далеко мы зайдем с такой системой.
Ну, что я такого особенного говорила? То, что говорят и другие, но лишь за углами, шепотом, или у себя дома. Особенным было только то, что я выражала мысли всех во всеуслышание. Писала стихи, давала их читать друзьям. А некоторые, прогуливаясь с друзьями, громко читала на улице. И все. Когда ушла из школы, мне так стало не хватать аудитории…
Какая это нелепость — обыск. Нет, это какое-то недоразумение. Может быть, ничего этого не произойдет? Куда это ушел тот скелет в ботинках? Ах, вот он, вернулся. И с ним две испуганные, нерасторопные женщины в платочках. Наверное, наши соседки, но я их еще не успела узнать.
— Вот и понятые, — обрадовался молодой в форме. — Не волнуйтесь, все будет, как положено.
Положено?!
И началось.
Они вывернули наизнанку тумбочку, чемоданы, ящики. Они вытащили все и ужаснулись, как много написано мною, когда только я успела! Я бросилась к бумагам и потребовала, чтобы они мне ничего тут не напутали. Трагикомическое опасение. Я вырвала из их рук тетради, в которых писала свой роман, и стала складывать их по порядку. Они уступили мне.
Вчетвером они набрасывались на каждый листочек, на каждый клочок бумаги, на котором хоть что-то было написано. Они читали все подряд.
Мне казалось, они листают мою душу. И с каким любопытством, с едва сдерживаемым азартом. Почти все тетради и листы бумаги, прочитывая, они клали на стол раскрытыми, чтобы я поставила на них свою подпись и написала: "Изъято при обыске".
Это выражение я писала до умопомрачения, одиннадцать часов подряд. Небрежно, сосредоточенно, зло.
Почему-то не хотелось мне подписываться своей новой фамилией и даже думать о муже, которого, к счастью, в тот день и вечер дома не было. Все мои мысли были о Женьке. Думая о нем, я писала, писала, писала.
Удивительно, лишь только подавали мне какую-нибудь тетрадь или листочек, я вмиг узнавала его и вспоминала все, что на нем было написано. У меня была прекрасная память. Моей памяти мог бы тогда позавидовать кто угодно.
Но останется ли у меня после этого потрясения память такой, какой была? Память, память…"Ты ведь была согласна, — сказала я себе, — пожертвовать жизнью за правду. Так что же теперь оплакивать память? Нет! Будь что будет! Не о чем жалеть!"
Подписывая тетрадки, я успевала выхватывать некоторые строчки: Покоряет меня страсть…
Покоряет меня власть…
В наши дни писатели не рождаются,
Лишь умирают…
Начальство не слушает правду,
А лишь подслушивает ее…
Однако, все это мелочи. В этих строчках нет ничего особенного, страшного. Но будут, будут и другие…
Может быть, другие, те, не попадутся? Может быть, они просмотрят их? Глупая надежда…
Вот Курносый вскочил и взревел, как ревет, рычит зверь, набрасываясь на добычу. Бережно и хищно держит он в руке подрагивающий листочек, самое дерзкое мое стихотворение, эпиграмму на Хрущева. Он откровенно радовался тому, что нашел такую улику. А ведь ему, должно быть, приятнее было бы убедиться в том, что это все ошибка, что власть не оскорбляют.
Похоже, стихотворение это не случайно он нашел. Узнал его по первой строчке. Он знал, что искал. Но откуда?
Все…Я почувствовала, как внутренне у меня опустились руки. Я не вскрикнула, ни звука. Но вдруг заметила, что написала на этом листочке не "изъято при обыске", как следовало, а совсем другое: "изъято при аресте". Прочитав написанное, исправила.
Теперь меня волновало другое.
Молодой в форме сосредоточился на тех страницах, где я писала о своих интимных чувствах. О любви. Он окунулся в эти любовные признания, посвящения.
Вот тут я не сдержалась. Когда он стал читать одно мое неотправленное письмо, я подскочила к нему, схватилась за листок, который он крепко держал, и сдавленно, со слезами заговорила:
— Не читайте это, оставьте это! Там нет ничего политического! Слышите!
— Я должен читать все, — ответил он с деланной убежденностью.
— Нет! Нет! О!
— Юлия! — попыталась одернуть меня мать. — Они лучше…
— Замолчи! — закричала я на нее. — Какое им дело до моей личной жизни?! Слышите! Это письмо оставьте! Я его не дам! Не дам!
— Ну, хорошо… — он уступил. Положил его на подоконник, куда откладывалось все несущественное…
И опять я писала, писала, время от времени подсовывая молодому военному какую-нибудь дерзкую строчку. Он укорял меня, стыдил. Я смеялась, ехидничала. Высказалась насчет того, что многих из их собратьев, которые в 37 году арестовывали невиновных, сейчас призывают к ответу за превышение "власти".
Он оторопел. Но только на миг…
В этот день то и дело раздавался стук в дверь. Девчата, мои подруги, заглянув в библиотеку и не найдя меня на месте, бежали ко мне домой узнать, в чем дело. Но их не впускали. Меня не подпускали к двери.
Когда я, устав от своей работы, выходила на балкон отдохнуть, подышать свежим весенним воздухом, а заодно посмотреть, не стоит ли кто-нибудь из подруг внизу, у подъезда, Курносый сопровождал меня. Он сопровождал меня даже тогда, когда я вышла из комнаты и направилась на кухню. Напиться. Конвой.
Моя квартира превратилась для меня в тюрьму. Вот, оказывается, как бывает…
Мне нужно было не напиться. Мне нужно было написать записку Женьке. Почему-то я была уверена, что меня возьмут.
Как это так случилось, что мы не встретились с ним?! Не встретились…
Я ненавидела этого Курносого, его звезду, его синие брюки с лампасами, его торжествующие, счастливые глаза.
Решительно я повернула не в ту сторону и у него на глазах зашла в ванную, закрылась на крючок. Черным карандашом для бровей написала на клочке бумаги, который нашла тут же, записку подруге: "Тоня, если меня возьмут, передай Женьке, что я жалею об одном: почему мы не встретились с ним! Юля."
Эту записку я засунула в рукав, а потом, заскочив все-таки на кухню, вложила в руку Люське, своей маленькой сестренке, и сказала, кому передать.
Когда Курносый вошел вслед за мной, я уже пила воду. И он, наглец, сказал маме, которая разговаривала здесь с одной из понятых:
— Это младшая ваша дочь? Смотрите, чтобы она у вас поменьше писала…
Люська, большеглазая, очень хрупкая, девчушка, непонимающе и испуганно на него посмотрела. А мама ответила:
— Да, надо было бы и эту послать не учиться, а на завод, работать. Тогда б у нее в чемоданах лежали отрезы, а не бумажки.
Я захохотала:
— Ты остроумная, мама!
Я была счастлива, что написала записку. Теперь мне на самом деле казалось — можно идти хоть к чертям на рога…
Протокол обыска был написан на такой кипе листов, на которой уместился бы двухчасовой доклад. Три экземпляра. Их разложили на скамейке. Диванов у нас тогда еще не было. И молодой военный наивно заметил:
— Ого, сколько мы написали! За один месяц шесть таких кип.
— И все такими делами? — дерзко выпалила я и засмеялась, чувствуя, что он проболтался.
Четверо…Вернее, их было уже шестеро. Целый день они менялись. Кто-то уходил на обед в столовую, кто-то обедал у нас на кухне. Но, видно, здесь были и просто любопытные. Они разглядывали меня. Я была уже хорошо, по последней моде, причесана, с дерзкой челочкой на лбу, с ярко накрашенными губами (в тот день впервые я накрасила их так ярко), в своем лучшем, элегантном костюме, в туфлях на высоких каблуках. Я ходила по квартире мягко, женственно, улыбалась независимо и кокетливо.
Я чувствовала себя женщиной, которая нравится этим мужчинам, сколько бы там ни было у них звезд на погонах, как бы ни были тверды их убеждения. Я смеялась над их "убеждениями". И не боялась уже ничего!
В ответ на мое замечание насчет шести таких дел в месяц они не сказали ни слова. Они просто переглянулись, будто даже без выражения, будто только для того, чтобы удостовериться, все ли на месте. На самом деле они одернули того молодого и посоветовали друг другу быть осторожнее и не болтать лишнего…
Они навязали пачки из моих тетрадей, составили их в угол. Потом остальное, всякий хлам, принялись старательно укладывать в тумбочку, в чемоданы.