Я, конечно, сразу приняла Тонино предложение.
— Не вздумай только влюбиться в него, — предупредила меня сестра. — Он обожает свою жену. Считает ее красавицей.
— А что, она в самом деле красивая?
— Как тебе сказать… — пожала Тоня плечами. — Дело вкуса.
И мы начали собираться. На сей раз сестра не стала прятать от меня платье, которое я захотела надеть. Сама приоделась и меня нарядила, как куколку…
Я не буду описывать, как мы пришли к Вороновым, кто нас там встретил, кто как выглядел. Тогда мне было не до этого. Я ничего этого не замечала. В тот вечер, можно сказать, решалось мое будущее, и я это чувствовала всеми фибрами своей души. Тогда. В 1953 году, в нашем молодом городе это был единственный писатель. Значит, именно он должен был сейчас решить, стоит ли мне и дальше вести свои записи. Может, я просто бумагу порчу и время теряю…
Дабы не мудрствовать лукаво, не исказить действительный ход событий, происшедших 40 лет назад (надо же, как быстро летит время!) я перепишу сейчас слово в слово еще несколько страничек из моего дневника. " Вчера была у Воронова. Тут же, при мне, он прочитал мою пьесу, потом говорил долго. Никогда в жизни ни с кем я не говорила так, вернее, со мной так никто не разговаривал. Вот умница! Куда нашим институтским преподавателям до него! Они не могут сказать больше, чем сами вычитают из книг. Буквоеды, одним словом. Он же… Великолепно! Я как лет на пять повзрослела. И на многие вещи изменила свой взгляд сразу же, не возражая, потому что он ответил на мучившие меня вопросы, ответа на которые я сама так и не могла найти.
Если главного героя в своей пьесе делала я отрицательным, жертвой капитализма, теперь должна буду изменить к нему свое отношение и подавать как положительного. Его противоречия — это противоречия современной действительности, вызванные не старой его закалкой, не рабством перед прошлым, как я хотела объяснить, а многими неполадками в нашей жизни, большими неурядицами. И не только идущими из прошлого, а рожденными сегодня.
Мою героиню, которая казалась мне безупречной, он назвал фанатичкой и сказал, что она должна измениться. Имея благие намерения, она совсем не умеет себя вести. Во время революции, сказал Николай Павлович, когда идет ломка старого, такие люди, как моя героиня, нужны. Но сейчас время другое, время переделки, постепенного роста, и в такие периоды нужна кропотливая, тонкая работа с людьми. Короче говоря, я опростоволосилась со своей Юлькой. То есть сама с собой. Воронов рассудил нас с отцом. Из всего, что он мне сказал, я должна понять: мой отец прав, а я, придираясь к нему, — нет. Вот это новость для меня. Я даже растерялась от такого открытия. Вернувшись домой, смотрела на отца такими, наверное, глазами, как будто видела его в первый раз. В первый раз за 20 лет. Увидела наконец отца таким, каким он был на самом деле: не врагом советской власти и моим личным врагом, а истинным моим другом страдающим от моей настырности… Институт и школа, оказывается, не столько научили меня уму-разуму, сколько оболванили, если я, такая грамотная, не разобралась в своем родном отце, 20 лет прожив с ним под одной крышей…
Исполнившись самых благих намерений исправиться и свою героиню переделать, принялась я за работу. Первое — изменить свое поведение было довольно легко. Перестала спорить с отцом на политические темы, и он перестал на меня сердиться, правда не сразу. Но как переделать свою героиню в пьесе? Изменить себя в прошлом? Изменить прошлое? Но это же абсурд! Взять и выбросить из пьесы дебаты с отцом, которые имели место? Но это значило бы выхолостить ее, лишить интересного содержания. И для чего? Чтобы она, как говориться, не лежала, а пошла? Нет, — решила я. — Пусть она лучше лежит такая, какая есть, чем пойдет в изуродованном виде.
Кроме того, Воронов сказал, что напрасно я замахнулась на пьесу. Драма, по его словам, не самый легкий, как мне казалось, а самый трудный для начинающего жанр. С этим нельзя было не согласиться. И я занялась переделкой пьесы в рассказ. Ушло у меня на это много лет. Ведь в эти годы я работала в школе и другое что-то сочиняла. Кое-что удалось даже напечатать. Со временем до меня дошло, как быть с политическим, крамольным содержанием своей вещи при наличии цензуры. Все запретное надо давать в подтексте, а не в лоб, как было у меня сперва. Но это владение подтекстом — безусловно, самое трудное в творчестве писателя, даже для маститых авторов, не говоря уже о новичках…
В конце концов получился у меня рассказ, который я назвала "Рядом с добрыми".
Речь в нем идет не столько обо мне, сколько о моих сестрах, о младшей, Анне, и о старшей, Антонине, о том, как обе они учились, как старшая мечтала выйти замуж за того, кого любила. И о том, разумеется, какое участие я, вездесущий человек, принимала во всех событиях нашей семейной жизни, какое оказывала на них влияние. И какие выводы сделала я из всего происшедшего для себя самой…
Рядом с добрыми.
Приехала Галина. Уселись Русановы за стол отпраздновать это событие. Лакомясь дорогим абрикосовым компотом, который щедро, не щурясь, разливала мать, дочери болтали без умолку. Сперва беззлобно подшучивали друг над дружкой, потом, когда заметили, что экономный отец отодвинул от себя подальше наполненный для него стакан и потихоньку доедает, "чтобы добро не пропадало", вчерашнюю усохшую картошку, все дружно взялись за него.
— Внимание! Внимание! — сказала одна. — Я сочинила пословицу: кто любит деток, тот не ест конфеток.
— А чо ты хошь? — передразнив отца, добавила другая. — И в конфетной обертке витамины содоржатся.
Третья перешла от слов к делу: очень похоже изобразила, как ест отец, как мучается, добывая эти самые "витамины" из картофельных сухариков. Сосет их, причмокивая, прижмурившись, будто леденцы, жует с короткими остановками, прислушиваясь, не трещит ли зуб, ломаясь, и наконец, давясь, глотает.
— Чо бы понимали, тетки! — не выдержал Тарас. — Я все могу употреблять, вот и солидностью обладаю. Вы же шевыряетесь в еде, как в паровой топке кочережка, зато и сами тощие, как она же, кочерга!
— Ой, не срамись, не позорься, отец, не успоряй! — елейным голосом, с расстановкой, как в молодости бывало, в деревне, на посиделках, заговорила вдруг Наталья. — Твои жир-толщина отчего? От больного, слабого сердца. А в парнях каким ходил? Ровно дуга-коромысло согнутый.
— Сядьте на такую дугу, как пососкакиваете! Всех сгружу одним рывком, как щепки! — одним духом выпалил Тарас, задетый за живое правдой слов жены, которую он не хотел признать.
— Теперь ты какая дуга? Чистый чурбан! — глазом не моргнув, ответствовала мать, довольная горячностью мужа и выдумкой своею, И тут же спросила у девчонок, подзадоривая их на новые проказы. — Девки, а и правда у нас в дому четыре щепки и один чурбан? Необтесанный?
В жене своей "трудолюбивой" Тарас души не чаял. сто раз на дню девчонкам повторял: "Жалейте мать. Кабы не она, не быть вам образованными. Я бы один вас не дотянул. А вот она хоть на производстве не работала, мне подсобляла. Сколько шалей пуховых на продажу перевязала за двадцать шесть лет совместной жизни, сосчитайте. На то вы и грамотные". Мнил отец, что и она дочерей тому же учит: уважать, ценить кормильца. И вот ее цена, вот уважение — в глаза над ним смеется, так понижает его при младших. Дрогнул подбородок у Тараса, лопнуло терпенье. Надумал муж "сурьезный", шуток не признающий, назло компании шалопутной и жене своей, ехидной удрать из-за стола. Но вот из этого что вышло.
С утра он вырядился в сорочку ветхую, "чуть живую", как говорила мать, с большущей яркою заплаткой посередь спины обширной. Одежку эту жена от мужа все прибирала да прибирала, дабы он в ней не оконфузился перед людями как-нибудь. А он отыскивал, хозяин бережливый, чинил, как мог, и на себя напяливал "обратно". Чтоб "хлюздю" на табуретке удержать, вцепилась мать всей пятерней в его рубашку и в ту заплатку угодила в аккурат. Нитки затрещали — нарядный лоскуток остался в руках шутницы рисковой. Закрыла им лицо Наталья, как носовым платочком, трясется вся под хохот восторженный девчонок, не разберешь, смеется или плачет.
Лишь потерпев "крушенье" полное, пришел в себя Тарас. Как будто сам хотел того же — пострадать за собственное мненье. На место прежнее уселся, не соизволив переодеться, за то же дело степенно взялся, большой и важный до смешного, уверенный в непогрешимости своей. А женский "полк", победой легкой окрыленный, не мог никак угомониться:
— А нам и нельзя толстеть, иначе и не усядемся за этим столом!
— А другой не на что купить!
— Все идет на еду!
— Да Гальке на наряды!
— Да в кассу деньги откладываем!
— Правда, устно!
— И то дай сюда! — "окучивали" дружно плутовки-дочки чудаковатого отца, и мать, хотя уже не так открыто, им подсобляла.