Вырубил звук. Актеры и актрисы молча разевали рты, мучились. Не выдержал, ушел к себе. Только собрался спать — звонок. Даная. Прибирать бессмысленно. Как черпать воду решетом. Только перегоняешь пыль и вещи с места на место. Ольгу Филипповну он давно отлучил от уборки, она уж и не порывалась.
Старуха за стеной уже ложилась, вздыхая, что-то приговаривая. До чего же она уютная, со своим бормотком, своими историями... Может быть, он такой потому, что у него никогда не было бабушки?
Во дворе сиял фонарь, вокруг него носились в сумасшедшей пляске хлопья снега. Они окунались в свет фонаря и сразу же пропадали в крутящейся тьме. Точно так же ровно год назад...
Звоночек раздался тонкий, маленький. Пошел открывать. На пороге Даная — яркая, румяная, с хлопьями на плечах, на нависшем меху лисьей шапки. Она сразу же поцеловала его в губы; от нее пахло морозом, вином, зеленым луком.
Странно, ему было приятно, что она пришла. Сняла пальто, шапку, отряхнула снег, встала перед зеркалом, легким движением руки снизу вверх взбила ржаные волосы, вынула тюбик помады, подкрасила губы, потерла их одну о другую; лизнула палец, пригладила, подщипнула брови... Он смотрел, поражаясь целесообразности каждого ее движения. Это не то что его уборка — с места на место.
— Что ты меня так рассматриваешь? Будто ни разу не видел.
— В этом году ни разу.
Она засмеялась.
— Хорошо я смеюсь? Анна Кирилловна говорит, что мой смех как золотой дождь.
— Это преувеличение. Скажем, серебряный.
— Выпить-то у тебя найдется? Хочу выпить с тобой. Мечтала.
— У Ольги Филипповны осталось полбутылки какой-то красной бурды. Она уже спать легла, не хочу беспокоить.
— Великое дело! Я ее побеспокою, а заодно и с Новым годом поздравлю.
Через минуту «золотой дождь» шел уже за стеной. Старуха даже как будто довольна была, что ее разбудили: смеху Данаи вторил ее басовитый хохоток.
Нешатов возился у письменного стола и опять перекладывал вещи с места на место. Лучше не становилось. Он сбросил всю кучу на пол, вытер стол газетой. Даная все смеялась, ему было уже досадно, что она так долго не возвращается. Какого черта? Наконец отворилась дверь, она вошла с подносом: закуски, рюмки, полбутылки вина.
— Ну, не молодец ли я? Все достала. И Ольга Филипповна была мне рада. Ты чего молчишь?
— Я думал, ты пришла ко мне, а не к Ольге Филипповне.
— Ревность? Что-то новое. Я рада. Говорят, ревность — тень любви.
— Бывает тень без предмета, ее отбрасывающего.
— Сегодня я тебе не верю. На самую чуточку, на кончик мизинца, но любишь.
Нешатов не возражал. Она расставляла все принесенное на столе и вдруг споткнулась.
— Осторожнее, там мои бумаги!
— Чего ж ты их на полу держишь?
— Прибирал к твоему приходу.
— Странный способ прибирать. Впрочем, тебе идет беспорядок. Мне тоже. Мы с тобой такие нестандартные, как беззаконные кометы, говоря словами Пушкина. Все хочу списать эти стихи и выучить, но забываю. У тебя нет елки?
— Нет. С чего бы это у меня могла быть елка?
— С того же, с чего у всех добрых людей.
— Я не добрый человек.
— Пусть так. Но сегодня ты почему-то добрей обычного.
— Просто пьян.
— Тогда будь пьян, если ты от этого добрей. Знаешь, я принесла елочные свечи. Давай зажжем их так, без елки, и будем с тобой пировать.
— Чудачка. Делай как знаешь.
Она вынула из сумки коробку юбилейных свечей. Накапав стеарину прямо на стол, расставила свечи вокруг тарелки с закусками. Две оставшиеся изогнула, подвесила к ушам наподобие сережек, фитилями кверху. Скомандовала: «Зажигай!» Он нехотя вынул спички и зажег все свечи, кроме двух последних.
— Зажигай и эти! — храбро сказала Даная.
— Это дурость. У тебя загорятся волосы.
— Пускай горят ко всем чертям.
Она сама зажгла обе свечи, качавшиеся у ее щек. Колеблющийся свет, бросая черные тени, выделил из небытия короткий прямой нос с продолговатыми прозрачными ноздрями, глубокую ложбинку от него к привздернутой верхней губе, все лицо, ставшее внезапно и загадочно красивым. Огоньки свечей, синие у корня, красноватые вверху, тянулись уже к волосам.
— Даная, сумасшедшая, сейчас же погаси!
— Гаси сам.
Он дунул на свечи. Едкий дымок пополз кверху. Данаино лицо, только что прекрасное, погасло и стало заурядным.
— Не понимаю, — брюзгливо сказал Нешатов, — с чего тебе вздумалось устраивать иллюминацию?
— Так Новый год же! И, кроме того, наш с тобой юбилей.
— Какой юбилей?
— А ты не помнишь? Три месяца...
Он вспомнил. Вороха сухих листьев. Шуршание куртки. Данаино лицо в темноте. Запах грибов. По ощущению — три жизни назад.
— Не помню, — сказал он. — И вообще, не зли меня.
— От тебя нужно было бы сразу, тут же, уйти. Чтобы не я тебя искала, а ты меня.
— Что ж, уходи.
— Пока не могу. Не бойся, это пройдет. Я по опыту знаю. А пока потерпи. Давай выпьем этой бурды.
Огоньки свечей дрожали в гранатовой жидкости. На вид вино было хорошее. Выпили.
— Да, не фонтан, — сказала Даная. — Знаешь, о чем я думала, когда ехала к тебе? Строила мысленно график потребления спиртных напитков в функции времени. Кривая идет себе и идет, с небольшими пиками в субботу и воскресенье, и вдруг, в двенадцать часов ночи первого января, — грандиозный пик, за пределы миллиметровки. Причем пик асимметричный: крутой подъем и пологий спад. После двенадцати люди еще допивают. Давай допьем!
Допили. Есть не хотелось. Вилки скребли по тарелкам с противным звуком.
— Я ведь пришла уже со встречи, — болтала Даная. — Мы роскошно встречали, у Малыха. Тебе нравится Малых? Мне — да. Весь какой-то усеченный, но приятно усеченный. И жена такая же, и близнецы — Рома и Дима. Все коллективно произошли от ежа. Мальчики сидели за столом, пили лимонад и дрались молча. Но когда отец скомандовал «спать», взялись за руки и покорно пошли. По дороге пинали друг друга ногами. Это у них форма общения, язык жестов. Все в отца. В нем тоже смесь бунта и послушания. Как он обожает Игоря Константиновича, ты заметил?
— Я как-то к нему не приглядывался.
— Напрасно. Малых — это явление природы. Странно, всех зовут по имени, а его по фамилии. Его даже жена зовет «Малых». Что ж, до революции это было принято, звать по фамилии. «Онегин, я тогда моложе...» — пропела Даная. — Сегодня она звала бы его Женькой.
— А кто там был? — спросил Нешатов как бы нехотя.
— Почти все свои, отдельские. Во главе с Фабрицким. Они с женой Галиной Львовной такой шейк отгрохали — хоть стой, хоть падай. А ведь ему шестьдесят! И ей не меньше пятидесяти! Видел бы ты, что они выделывали! Пегасы! Она стройная, складная, ни намека на живот, ноги прямо от шеи растут. Не скажешь, что бабушка. А про него только петухи не поют...
— Что это значит?
— Мамино присловье. Она всегда так говорила, когда хотела похвалить. Вымою посуду, похвастаюсь, а она: про тебя только петухи не поют! Подумать, я уже старше, чем была мама, когда умерла. Обгоняем своих покойников.
— А еще кто был?
— Многие. Анна Кирилловна в розовом. Максим Петрович с женой. Даже танцевал, как медведь в цирке. А из молодежи я — меня условно можно причислить к молодежи, — Илюша, Феликс, Магда...
— А она в чем?
— В бордовом вечернем, до полу. Каблуки. Губы не крашены, волосы — блеск. Я думала, что ты платьями не интересуешься.
— А я и не интересуюсь. Просто так спросил.
— Спросил, потому что Магда.
— Отстань ты от меня со своей Магдой.
...Нешатов смотрел в окно. Там разгулялась форменная метель. Пляска снежинок вокруг фонаря становилась все безумнее, и сам фонарь, накренившись, куда-то летел...
— Знаешь, Юра, — сказала Даная, — я не должна была бы тебе говорить, но скажу, я сейчас пьяная. Когда обсуждали, кого пригласить на встречу Нового года, речь зашла о тебе. И, представь себе, Фабрицкий был против. Сказал: «Воздержимся. Человек для нас новый. Еще не вошел в коллектив. И неизвестно, войдет ли». Странный какой-то был у него тон. Как будто он что-то плохое про тебя знает.
— Это ты предложила меня пригласить?
— Ну, я.
— Кто тебя тянул за язык? Я все равно не пошел бы. Прошлый раз я встречал Новый год в больнице. По сравнению с той встречей — любая другая не тянет.
— А какая была встреча? Неужели вам вино давали?
— Конечно, нет. Ничего спиртного, кроме валокордина, и то не вволю, а по назначению врача. К твоему графику потребления напитков мы не добавили ни капли. Но все-таки ночь была особая, какая-то историческая. Врачей почти не было, а дежурные сестры, санитарки смотрели телевизор вместе с больными. Новогодний концерт, все пошли туда, и только мы трое остались в палате. Мы — это старик с паркинсонизмом, мальчик-студент и я. Так хорошо, душевно поговорили. С виду милые, тихие, нормальные люди. А внутри чего только не нагорожено! Какие-то подвалы, чердаки, забитые мыслями, как старой мебелью. И у каждого внутри что-то стучит, твердит. У нас с мальчиком: «Я, Я, Я». А у старика: «Мы, человечество». Содержания разговора уже не помню. Может быть, он вообще был без содержания, разговор как таковой, разговор как стихия. Помню только, что мы в нем что-то такое отменили, какие-то предрассудки, табу. И в их числе Новый год. От него мы отрешились, даже на минутную стрелку ни разу не поглядели. О том, что он наступил, мы узнали по бою часов кремлевской башни и по шуму в столовой... За окном, во дворе, светил фонарь и летели снежные хлопья, совсем как сейчас...