В целом же отношение дез Эссента к музыке противоречило его отношению к прочим искусствам. Что касается духовных сочинений, то он любил лишь средневековую монастырскую музыку. Аскетически закаленная, она невольно действовала на его нервы так же, как страницы некоторых древних латинских книг. И потом, -- в чем он признавался себе, -- ухищрения современных духовных композиторов были недоступны его пониманию. Во-первых, не испытывал он к музыке той страсти с какой погружался в литературу и живопись. На пианино он едва играл, ноты разбирал с грехом пополам -- и все это после нескончаемых гамм в детстве. Не имел он понятия и о гармонии, а также не знал техники в той мере, чтобы, уловив оттенки и нюансы смысла, со знанием дела оценить новизну исполнения.
И во-вторых, концерт -- всегда балаган. С музыкой не побудешь дома, в одиночестве, как с книгой. Чтобы насладиться ею, надо смешаться с толпой, битком набившей театр или зимний цирк, где, словно на операционном столе, под косыми лучами. света какой-то здоровяк на радость глупой публике режет воздух бемолями и калечит Вагнера.
У дез Эссента не хватило решимости отправиться туда, даже чтобы послушать Берлиоза, хотя тот и восхищал его порывистостью отдельных своих вещей. Прекрасно сознавал дез Эссент и то, что ни сцены, ни фразы из волшебного Вагнера нельзя безнаказанно отделять от целого его оперы.
Куски музыки тогда, когда они были отдельно приготовлены и поданы на блюде концерта, теряли значение и обессмысливались. Ведь вагнеровские мотивы -- как главы книги. Они дополняют друг друга, все вместе ведут к общей цели, рисуют характеры персонажей, передают их мысли, объясняют тайные или явные побуждения. Кроме того, причудливый рисунок лейтмотивов доступен слушателю в том случае, если он знает сюжет, помнит, как складывались и развивались образы героев и окружающей их среды, вне которой они зачахнут, ибо связаны с ней, как ветка с деревом.
Помимо прочего, дез Эссент был убежден, что среди бесчисленных меломанов, по воскресеньям умиравших от восторга в зрительном зале, от силы два десятка человек знали партитуру и в тот момент, когда смолкали голоса билетерш и можно было расслышать оркестр, ощущали, насколько она изуродована.
Правда, французские театры из мудрого патриотизма и не ставили великого немца целиком. Стало быть, для тех, кто оказался не посвященным во все музыкальные тайны и не захотел или не смог отправиться на Вагнера в Байрейт, самый лучший выбор был -- сидеть дома. Что дез Эссент и выбрал.
Музыка же старых опер, общедоступная и легкая, его вообще не трогала. Пошлые перепевы Обера, Буальдье, Адана, Флотова, расхожие номера всех прочих Амбруазов Тома и Базенов ему претили. Итальянское старье с его слащавостью и плебейской прелестью он также терпеть не мог. В результате дез Эссент совсем отошел от музыки и за долгие годы своего музыкального воздержания с удовольствием вспоминал лишь немногие концерты камерной музыки, где слушал Бетховена и в особенности Шумана и Шуберта. Сочинения и того и другого действовали на его нервы так же, как самые глубокие, самые тревожащие душу стихотворения Эдгара По.
От некоторых виолончельных вещей Шумана он буквально задыхался -- так бушевала в них истерия. Но песни Шуберта взволновали его еще сильней. Он весь так и взорвался, и тут же обессилел, словно после нервного приступа, после тайной душевной оргии.
Эта музыка пробирала его до мозга костей, оживляла забытые боль и тоску, и сердце дивилось стольким своим смутным терзаниям и страданиям. Она шла из самых глубин духа и своей скорбью ужасала и пленяла дез Эссента. У него всегда нервно увлажнялись глаза, когда он повторял "Жалобы девушки", потому что было в этой вещи нечто большее, чем отчаяние и стон, было нечто, что переворачивало душу и напоминало об умирании любви в рамке грустного пейзажа.
И когда он вспоминал очарование этой скорбной песни, то ему представлялась окраина города, место невзрачное и тихое, и там, в мягких сумерках, таяли фигуры изнуренных жизнью и смотрящих себе под ноги прохожих, а он сам, полный горькой тоски и совершенно одинокий в этом плачущем пространстве, был сражен жестокой печалью, невыразимой, загадочной, исключавшей всякое утешение и покой. Песнь скорби, как отходная молитва, раздавалась над ним и сейчас, когда он, лежа в горячке, был объят сильнейшей тревогой. Ее причин он не знал и справиться с ней не мог. И в конце концов оставил сопротивление. Мрачный вихрь музыки мчал и мчал его, ас когда на миг ослабевал, то в мозгу вдруг раздавалось медленное и низкое чтение псалмов, и в воспаленных висках словно бился язык колокола.
Но вот однажды утром шум окончательно прекратился. Дез Эссент смог собраться с силами и попросил у слуги зеркало. Однако тотчас и уронил его. Он еле себя узнал: землистое лицо, пересохшие и потрескавшиеся губы, нездорового цвета язык, пятна на коже; кроме того, поскольку за время болезни старик слуга не стриг и не брил его, то он сильно оброс, и на щеках проступила щетина; глаза неестественно большие, влажные, с лихорадочным блеском; словом, на него смотрел косматый скелет. Эта перемена ужаснула дез Эссента еще больше, чем слабость, чем безразличие ко всему и неудержимая рвота при малейшем намеке на пищу. Он решил, что это конец. И упал без сил на подушки, но вдруг, как случается с человеком в безвыходном положении, вскочил с постели, сочинил письмо своему парижскому врачу и велел слуге немедленно отправиться за ним и привезти его непременно, сегодня же.
Вмиг отчаяние сменилось надеждой. Врач был известным специалистом, признанным авторитетом в лечении нервных заболеваний.
-- Ведь он вылечил больных куда более безнадежных, -- бормотал дез Эссент,-- и я непременно через несколько дней встану на ноги. -- Потом надежда снова погасла и вернулось отчаяние. За все эти доктора берутся, а про неврозы все равно ничего не знают. Вот и этот туда же: пропишет ему, как всегда, окись цинка, хинин, бромистый калий и валерьяну. "Хотя, как знать, -- подумал дез Эссент, вспомнив о лекарствах, -- может, они не помогали мне, потому что я пил их не в тех дозах?"
И все-таки надежда позволяла ему держаться дальше. Однако возникла новая тревога: в Париже ли доктор, приедет ли? И от страха, что слуга не застанет врача, дез Эссент похолодел. И опять пал духом. И так поминутно переходил он из одной крайности в другую. То безумно надеялся, то вконец отчаивался. То думал, что в одно мгновение выздоровеет, то уверял себя, что сию секунду умрет. Время шло. Измучившись и обессилев, ов наконец решил, что врач не приедет, и в последний раз повторил себе, что, конечно, явись эскулап вовремя, он был бы спасен.
Потом злость на слугу и на врача, по милости которого он, ясное дело, умирает, улеглась. Теперь дез Эссент разозлился на самого себя. И твердил, что сам виноват, что нечего было тянуть с лечением и что, спохватись он днем раньше и прими лекарства, то уже бы выздоровел.
Понемногу приступы отчаяния и надежды прошли. Дез Эс; сент изнемог окончательно и впал в забытье. Было оно бессвязное, сменялось то сном, то обмороком. В результате он перестал понимать, чего хочет, чего боится, ко всему потерял интерес и не удивился и не обрадовался, когда в комнату вдруг вошел врач.
Видимо, слуга рассказал ему о том, как в последнее время жил дез Эссент, и перечислил признаки болезни, какие сам наблюдал с тех пор, как подобрал его, потерявшего сознание от запахов, у окна. Так что врач почти ни. о чем и не спросил дез Эссента, которого, кстати, и без того давно знал. Но осмотрел его внимательно, послушал, поглядел мочу и по какой-то беловатой в ней взвеси определил главную причину невроза. Затем выписал рецепт, объявил, когда прибудет в следующий раз, и, ни слова не добавив, ушел.
Этот визит подбодрил дез Эссента, а вот молчание врача все же беспокоило. Он умолял старика слугу не скрывать правды. Слуга заверил его, что доктор не нашел ничего страшного. И дез Эссент, как ни всматривался в спокойное лицо старика, не нашел на нем и тени лжи.
Тогда он успокоился. Кстати, и боли прекратились, и слабость во всем теле как-то смягчилась, перешла в истому, тихую и неопределенную. Он удивился и обрадовался, что не надо возиться с пузырьками и склянками. Даже слабая улыбка заиграла на его бескровных губах, когда старик принес ему питательную пептоновую клизму и сказал, что ставить ее надо три раза в день.
Клизма подействовала. И дез Эесент мысленно благословил эту процедуру, в некотором роде венец той жизни, которую он сам себе устроил. Его жажда искусственности была теперь, даже помимо его воли, удовлетворена самым полным образом. Полней некуда. Искусственное питание -- предел искусственности!
"Вот красота была бы, -- думал он, -- если питаться так и в здоровом состоянии! Время сэкономишь и, когда нет аппетита, к мясу никакого отвращения не почувствуешь! И мучиться, изобретая новые блюда, не будешь, когда тебе позволено так мало! Какое мощное средство от чревоугодия! И какой вызов старушке природе! А не то она со своими одними и теми же естественными потребностями совсем бы угасла!"