"Твой конверт тебе отдадут перед уходом,--сказал надзиратель. Он хотел было запереть камеру, но тут подошла тележка с завтраком, и он не отходил от дверей, пока не раздали еду, подгоняя раздатчиков.--Никакой поблажки вам не будет, хоть и поставили вас раздатчиками,--сказал он,--давай, давай быстрее!" Они черпали тепловатое пойло из большого оцинкованного бака--его вдвоем поднесли за огромные боковые ручки и поставили у дверей. Из большой картонной коробки раздавали хлеб. Каждый получал по четыре ломтя--пайку на весь день. "Завтра наш Культерер уже будет спать в чистой постельке",--сказал надзиратель. Тот, о ком шла речь, стоял в сторонке и, как всегда в присутствии надзирателя, держал руки по швам. Он был уверен, что надзиратель вовсе не хотел сказать ему гадость, наоборот--он был уверен, что тот хорошо к нему относится. Тут и речи быть не может о каких-то гадостях, подумал Культерер. Сам он всегда держал себя с надзирателем тактично, всегда безупречно, но без тени подхалимства, как могло сейчас показаться. Напротив! Конечно, ему было неудобно хвалить самого себя, но он чувствовал, что надзиратель всегда был им доволен. У него не было никаких оснований хамить Культереру, как он хамил другим, то за дело, то без всякого повода. Бывало, с маху бил их дубинкой по голове. Часто случалось, что кто-то сзади скажет: "Колбаса резиновая!"--и тут такой ужас начнется... "Да-да, знаю",--ответил Культерер, когда надзиратель стал ему втолковывать, что сейчас он должен как следует подготовиться к выходу отсюда. "Да-да, знаю",--сказал Культерер. По правилам он через два-три часа должен был покинуть тюрьму. "Как быть... мои записи..."--сказал Культерер. Надзиратель обещал принести веревку, пусть увяжет всю свою писанину.
Его сокамерники были уверены, что этот день будет самым радостным для Культерера, они не знали да и не поняли бы, что для Культерера никогда в жизни ничего не было страшнее этого дня. "Чего же ты молчишь? Рассказал бы нам что-нибудь, пока не смылся!"--говорили они. Теперь, когда остались считанные часы быть им вместе, он вдруг замкнулся, замолчал. Почему? Они же ничего против него не имеют и никогда не имели. Да, многое в нем было им не по душе, но только в первое время, да и только в той степени, в какой может стать в тягость каждый даже самый близкий человек, но в последнее время он им даже как-то полюбился. И его рассказы тоже. "Оставил бы нам. хоть пару-другую своих рассказиков",--попросили они.
Оставить им свои рассказы он был готов, но он им не поверил: ему казалось, что они нарочно притворяются, видно, сговорились быть с ним поласковее на прощанье, а на самом деле рады от него избавиться. "Спасибо, что я вам не опротивел",--хотелось бы ему сказать, но он не вымолвил ни слова. Они развалились на койках, как всегда после завтрака, хотя это и было запрещено. Культерер присел на табурет. Но как только стало слышно, что надзиратель просовывает веревку в чуть приоткрытую дверь, все сразу вскочили на ноги. "Веревка крепкая",--сказал надзиратель. Культерер выложил на стол свои умывальные принадлежности, все ему помогали, а он вытащил свои записи, и они без его просьбы упаковали их, и самый сильный крепко затянул веревку; пакет получился довольно увесистый. Когда Культерер попробовал поднять эту пачку, все рассмеялись, наверно, что-то показалось им смешным, и он почувствовал всю свою нелепость, то, какой он, все это ему самому было непонятно, потому что он себя не понимал. "Фу, как глупо!"--сказал он.
"А куда ты их денешь, эти твои рассказы?"--спросили они. Культерер пожал плечами. "А ты их продай. Говорят, газеты всякое такое прямо из рук рвут. Но станут ли они тебя печатать, это уж вопрос другой",--говорили они. "Да-да",--сказал Культерер. Пришел надзиратель, дал каждому глотнуть водки из бутылки, которую он тут же отобрал, и сказал, что ему надо еще зайти к начальнику, выполнить еще какие-то формальности, касавшиеся Культерера, запер камеру и скрылся. Но почти сразу вернулся и сказал, что Культерер должен сейчас же переодеться. "Давай!"--сказал он и бросил на бывшую койку Культерера охапку вещей, очевидно, собственную одежду Культерера. "Переоденься!"--крикнул он Культереру, но голос у него был не властный, как обычно, а скорее мирный. Он запер камеру и загремел сапогами по коридору. Культерер весь съежился и снял арестантскую робу, и когда он, голый, стоял перед своими сокамерниками, они все время пытались давать ему советы: "Туда и надо пойти!"--"Нет, ты им просто скажи, что не знаешь, куда идти, понял?" Или же: "Чушь! Подойдешь, постучишься и входи без всяких!"--говорили они, пытаясь объяснить ему, как надо вести себя на воле. "Мы-то знаем, что бывает, когда тебя выпустят!" А он, совершенно голый, стоял перед ними, пока они наперебой давали ему советы, настолько путаные, что он ничего не понимал. Он внезапно почувствовал жуткую, невыносимую беспомощность, оттого что на него глазели в упор и некуда было деваться. "Простынешь",--сказал самый старший, прислонившийся к дверям, второй, у окна, сказал: "Кожа у тебя белая, как у младенца!"--а третий только хмыкнул. Все замолчали, и старший бросил Культереру его кальсоны, потом рубашку, брюки, куртку, башмаки. Культерер стал одеваться, его мутило от запаха одежды, она воняла сотней, тысячей чужих, заношенных шмоток, сваленных в кучу на складе. Он дрожал всем телом, словно на него градом сыпались удары. "Напейся до чертиков там, на воле",--сказал самый молодой у дверей. "А как это тебя поймали? Запросто?"--"Да, да",--сказал Культерер. "А тебя били, нет? Или и вправду так взяли, как ты нам говорил?"--"Да, как я говорил".--"И даже по голове не стукнули? И крови не было? Сам знаешь, фараоны нашего брата всегда лупят по голове. Пощады не жди". Культерер покачал головой:
"Меня они не тронули",--сказал он. "А твоя жена?-- спросил кто-то.--Она как себя вела? Как она отнеслась?" Культерер промолчал. "Она знает, что ты придешь? Ты ей уже написал? Как, даже не сообщил?" Еще они сказали, что в полдень отходит подходящий поезд. А сколько у него осталось денег? Хоть что-то осталось? "Да-да",-- сказал Культерер. Он торопливо записал их адреса и просил не поминать его лихом. "Сам понимаешь!-- заговорили они.--К воле не так просто приспособиться, люди--злыдни, ничего не прощают". Ему хотелось обнять всех троих, но в эту минуту надзиратель рванул дверь и вывел других заключенных. Камера осталась открытой. Он стоял не двигаясь и прислушивался к шуму типографских станков за окном. Потом наклонился к своей тюремной одежде, еще хранившей тепло его тела, и заплакал.
Надзиратель велел зайти на кухню, где ему на дорогу приготовили еду. Но он там никого не знал. Одни незнакомые лица. Он зашел в типографию, в дубильную мастерскую--и везде, где были открыты двери, стал прощаться со всеми людьми. В капелле он еще раз взглянул на прекрасные лики. С пастором он уже простился накануне. Потом он снова зашел в свою бывшую камеру, забрать вещи. Он проверил, не забыл ли он чего-нибудь, взял свой увязанный в бумагу пакет и вышел. Со двора он услыхал, как надзиратель сбил с ног арестанта. Он ускорил шаги, чтобы как можно скорей уйти от тюрьмы, и пошел мимо бурых, порыжевших холмов--от них, как дымом, тянуло безнадежностью.