Я частенько думала о Берил Тимс — женщине того типа, который я в конечном счете поименовала Английской Розой. Не то чтобы эти женщины походили на английскую розу, какое там! Но в своих собственных глазах, как я понимала, они ею были. Данный тип вызывал у меня омерзение и одновременно острый интерес — таковы уж были аппетиты моего воображения и жажда все познать до конца. Ее жеманное кудахтанье, когда мы бывали вдвоем, ее жадность собственницы до такой степени пробудили мою творческую бдительность, что я сама начала подчирикивать, чтобы ее раздразнить, и даже, боюсь, ублажала собственную жадность до ее реакций тем, что их провоцировала. Она пришла в восторг от брошки, которая была на мне, — моей лучшей броши, овальной рисованной миниатюры на слоновой кости в оправе из легированной меди. Она изображала девичью головку с распущенными по-сельски волосами. Как тогда было принято, я носила ансамбль — брошь, пальто и юбка в одних тонах, — и Берил Тимс пришла в восторг, увидев брошь у меня на лацкане. Я ненавидела Берил Тимс, сидя с нею на кухне за утренней чашкой кофе и выслушивая ее кудахтанье по поводу моей очаровательной брошки. Я ненавидела ее так люто, что отцепила брошь и отдала ей — во искупление моей ненависти. Но я получила в награду блеск ее глаз и открытый от изумления большой толстогубый рот.
— Вы серьезно? — воскликнула она.
— Ну конечно.
— Она вам не нравится?
— Напротив, нравится.
— Тогда зачем вы ее отдаете? — спросила она с ядовитой подозрительностью человека, которого жизнь, возможно, никогда не баловала. Она приколола брошку на платье. Может, мистер Тимс совсем ее замордовал, подумала я и сказала:
— Берите и носите себе на здоровье, — совершенно искренне. Затем пошла к раковине ополоснуть чашку. Берил Тимс последовала моему примеру.
— У меня на ободке остаются следы от помады, — сообщила она. — Мужчины не любят, когда на чашке или стакане остается помада, правда? Но любят напомаженных. Моей помадой всегда восхищаются — у нее чудесный оттенок. Называется «Английская Роза».
Она и вправду напоминала ужасную женушку моего любовника. Затем последовало:
— Мужчины любят, когда женщина носит украшения.
Стоило нам остаться вдвоем, как разговор сводился к тому, что именно любят мужчины. На второй неделе нашего знакомства она спросила, не собираюсь ли я замуж.
— Нет, я пишу стихи. Мне нравится писать. Замужество только помешает.
Ответ сам пришел ко мне, я ничего не обдумывала заранее, но, видимо, мои слова прозвучали выспренне, потому что она глянула на меня с осуждением и заметила:
— Но ведь вполне можно выйти замуж, завести детей, а стихи писать вечером, уложив маленьких спать.
Я улыбнулась. Хорошенькой я не была, но знала, что от улыбки лицо у меня совершенно меняется, и в любом случае мне удалось вывести Берил Тимс из себя.
Эта ее осуждающая мина живо напомнила мне выражение, появившееся при других обстоятельствах на лице у Дотти, жены моего любовника. Дотти, нужно сказать, была пообразованнее Берил Тимс, но мина была та же самая. Она бросила мне обвинение в связи с ее мужем, что, по-моему, было с ее стороны просто скучно. Я ответила:
— Верно, Дотти, я его люблю. От случая к случаю, когда он не помеха моей поэзии и всему прочему. А вообще-то я принялась за роман, и это требует от меня напряжения всех творческих сил — я, видишь ли, все постигаю через творчество. Так что случаи с Лесли, видимо, поредеют.
Дотти успокоилась — никто, стало быть, не собирается отбивать у нее мужика, но в то же время ужаснулась моему, по ее словам, ненормальному отношению, которое для меня было самым что ни на есть нормальным.
— У тебя голова правит сердцем, — в ужасе изрекла она.
Я сказала, что глупо так говорить. Она знала, что я права, но в решительные минуты цеплялась за общие места. Будучи особой высоконравственной, она в ответ обвинила меня в духовной гордыне:
— Гордыня до добра не доводит, — заявила Дотти.
В действительности вся моя гордыня сводилась к гордости за свое призвание; я ничего не могла с ней поделать и никогда не считала, что она непременно до чего-то «доводит». У Дотти было приятное молодое лицо, полные груди и бедра и толстые лодыжки. Католичка, она была безоглядно предана культу девы Марии и вконец задурила себе голову ее благими милостями; постоянное кудахтанье на тему о Богородице не делало чести изрядному уму Дотти.
Сказав свое слово, Дотти, однако, тем и ограничилась. В ванной у нее я заприметила флакон духов «Английская Роза», что вызвало у меня отвращение, но в то же время порадовало и ублажило, поскольку подтверждало складывающееся о ней представление. Я в жизни многому научилась от Дотти — она давала мне наставления, которыми я с пользой пренебрегала. От меня она ничему полезному не научилась.
Но Берил Тимс была Английской Розой похлеще и пострашнее. К тому же и общаться с ней тогда мне приходилось чаще, чем с Дотти. Однако во всей своей красе она впервые предстала передо мной только через несколько недель, на неофициальном собрании «Общества автобиографов» — тех самых, чьи воспоминания я приводила в грамотный, удобочитаемый вид и перепечатывала на машинке. До тех пор я наблюдала, как Берил ведет себя с сэром Квентином, неизменно прибегая к вызывающему тону, который не вызывал, однако, желаемого эффекта; Берил не могла взять в толк почему, но ведь она была глупой.
— Мужчины любят, когда им перечат, — сказала она мне, — вот только сэр Квентин другой раз совсем не так меня понимает. А у меня еще его мать на руках, разве нет?
С сэром Квентином она вела форменные сражения, пытаясь, ясное дело, возбудить его, — но тщетно. Высокий чин или цепочка титулов одни лишь могли заставить его содрогнуться в пароксизме наслаждения. Но он держал Берил Тимс в состоянии надежды. Я также внимательно наблюдала за отношением Берил к леди Эдвине, матушке сэра Квентина. Берил была при ней тюремщицей и компаньонкой.
Хотя никто из автобиографов не продвинулся дальше первой главы, в их воспоминаниях уже было несколько общих моментов. Во-первых, ностальгия, во-вторых, паранойя, в-третьих, очевидное желание понравиться будущему читателю. По-моему, и жизнь-то свою они, вероятно, проживали таким образом, чтобы все, чем они являлись, что делали и к чему стремились, прежде всего выглядело бы привлекательно. Перепечатка этих сочинений и попытки придать им какой-то смысл были для меня духовной мукой, пока я не открыла способа умело превращать их в нечто еще худшее, и результат привел в восхищение всех заинтересованных лиц.
Собрание членов «Общества» (всего десять человек) было назначено на три часа во вторник 4 октября, через пять недель после того, как я приступила к работе. До тех пор я никого из них не встречала, поскольку предыдущее ежемесячное собрание пришлось на субботу.
В то утро Берил Тимс устроила сцену, когда сэр Квентин сказал ей:
— Миссис Тимс, попрошу вас сегодня не спускать с матушки глаз.
— Глаз не спускать! — ответила Берил. — Легко сказать «не спускать глаз», а как прикажете не спускать глаз с ее милости и в то же время вам чай подавать? И как помешать ее непроизвольным мочеиспусканиям?
Эту фразочку я как-то сама подбросила Берил, чтобы скоротать время, — она нудно жаловалась, что старуха опять налила на пол. Не ожидала я, что моя формулировка так быстро привьется.
— Ей место в приюте для престарелых, — заявила Берил сэру Квентину. — Ей нужна личная сиделка. — И продолжала стенать в том же духе. Ее слова расстроили сэра Квентина, но и произвели на него должное впечатление.
— Непроизвольные мочеиспускания, — повторил он, рассеянно воззрясь на обои, словно пробовал на вкус незнакомое вино, чей букет он, однако, был готов скорее одобрить, нежели забраковать.
А я успела за это время полюбить леди Эдвину, главным образом, думаю, потому, что она сама очень сильно ко мне привязалась. К тому же мне доставляли удовольствие ее эффектные появления и поразительные высказывания. Я видела, что она умеет неплохо себя контролировать, только не показывает этого Берил или родному сыну — несколько раз мы оставались одни в квартире, сидели болтали, и голос у нее при этом бывал самый нормальный. Почему-то в таких случаях — мы с ней и больше никого — она порой успевала вовремя доковылять до уборной. Из этого я заключила, что недержание мочи и все нелепости в обществе сэра Квентина и Берил объясняются тем, что она либо боится, либо терпеть не может обоих и что в любом случае они действуют ей на нервы.
— Брать на себя ответственность за вашу мать я сегодня не стану, пусть берет кто угодно, но только не я, — объявила Берил своим ротиком Английской Розы в то утро перед собранием.
— Боже мой! — молвил сэр Квентин. — Боже мой!
Тут в довершение всего вошла пошатываясь сама леди Эдвина:
— Думаете, у меня не все дома, да? Флёр, милочка, вы тоже думаете, что у меня не все дома?