Но тут меня призвали обменяться рукопожатием с мисс Мэйзи Янг, привлекательной высокой девушкой лет под тридцать. Она опиралась на трость — одна нога у нее была заключена в нечто вроде клетки, выглядевшее так, словно ей предстояло носить это устройство всю жизнь, а не какое-то время после несчастного случая. Мэйзи Янг пришлась мне по душе. Я даже задалась вопросом, какими путями затесалась она в этот хор пустомель; еще больше меня поразило то, что именно она написала вступительную часть воспоминаний, фигурирующих под ее именем, — вступление, представляющее собой невнятные рассуждения о Космосе и о Существовании, которое суть Становление.
— Мэйзи, дорогая моя Мэйзи, куда бы мне вас устроить? Может быть, здесь? Удобно ли вам? Дорогая моя Клотильда, милейший отец Эгберт, вам всем удобно? Позвольте вашу накидку, Клотильда. Миссис Тимс — да где же она? — мисс Тэлбот, может быть, вы будете столь любезны, столь неоценимо любезны, и отнесете накидку баронессы…
Баронесса Клотильда, чью горностаевую накидку я вынесла из комнаты и отдала стенающей миссис Тимс, избрала местом действия своих мемуаров очаровательную виллу во Франции, недалеко от Дижона, где, однако, все и вся вступили в сговор против восемнадцатилетней баронессы. Мне было недосуг размышлять, но я на секунду успела подумать: как это Клотильде из воспоминаний могло быть восемнадцать в 1936 году, если в 1949-м ей явно за пятьдесят? Но перейдем к отцу Эгберту с его клетчатой курткой a la принц Уэльский и штанами из серой фланели, с его лицом снежной бабы, на котором вместо глаз, носа и губ — мелкая черная галька, с его автобиографией, начинавшейся: «Я берусь за перо не без известного трепета». В настоящий момент он пожимал ручку миссис Уилкс, тучной и добродушной на вид даме около пятидесяти пяти, основательно накрашенной и облаченной в нечто бледно-сиреневое с обилием кисейных шарфиков. Она росла при дворе русского царя, стало быть, могла написать что-нибудь интересное, но до сих пор все ее воспоминания сводились к занудному отчету о невероятном паскудстве трех ее сестер и о неудобствах императорского дворца, где четыре девицы были вынуждены спать в одной комнате.
Написанное автобиографами, за исключением Бернис Гилберт, было в большей или меньшей степени безграмотно. Сейчас они для начала обменивались пустыми фразами и восклицаниями, но мне не терпелось услышать, что они думают о моей редактуре.
Миссис Тимс объявилась в кабинете по какому-то делу и на ходу шепнула, что леди Эдвина мирно почивает.
Для меня это было достославное собрание. Первые двадцать минут ушли на всякие представления и приветствия; отец Эгберт и сэр Эрик, знавшие, по всей видимости, четырех отсутствующих членов, какое-то время о них посудачили. Но тут сэр Квентин произнес:
— Леди и джентльмены, прошу внимания!
И все замолчали, кроме Мэйзи Янг, решившей договорить то, что она рассказывала мне о вселенной. Ее увечная нога, торчащая в клетке из железных прутьев, казалось, и вправду давала ей право разглагольствовать дольше, чем всем прочим. У нее была сумочка на длинном ремешке мягкой кожи; я заметила, что ремешок она пропускает между пальцами на манер поводьев, а потому не удивилась, узнав позднее, что Мэйзи сломала ногу во время прогулки верхом.
Все в комнате притихли, продолжал раздаваться только ее голос, уверенный и звучный:
— Есть во вселенной явления, о которых нам, смертным, лучше не вопрошать.
Глупое это утверждение я пропустила мимо ушей, хотя сами слова продолжают звучать в моей памяти. Мэйзи много чепухи наговорила, преимущественно в том духе, что пишущий автобиографию должен начинать с первооснов Загробной Жизни, не тратя времени на мелочи посюстороннего существования. Я была решительно против ее представлений, но сама Мэйзи мне понравилась, в особенности то, как она, одна в притихшей комнате, продолжала настаивать, что в жизни есть такое, о чем лучше не вопрошать, тогда как свою автобиографию начала именно с такого рода вопросов. Противоречивость — одно из постоянных и отличительных свойств характеров незаурядных, по ней я распознала в Мэйзи сильную личность. И раз уж в рассказе о собственной жизни тайны моего ремесла значат не меньше всего остального, то вполне могу здесь заметить: чтобы характер вышел убедительным, он должен обязательно быть противоречивым, даже в чем-то парадоксальным. Я-то уже поняла, что у десяти мемуаристов сэра Квентина автопортреты совершенно не получались, выглядели натянутыми и лживыми именно тогда, когда их творцы лезли из кожи вон, чтобы явить постоянство и твердость, какими хотели бы обладать, но не обладали. Свои лоскутные вставки я придумывала для того, чтобы расцветить повествование, а вовсе не затем, чтобы прояснить характер каждого из автобиографов. Сэр Квентин, неизменно вежливый по отношению к своей клиентуре, с улыбкой дождался завершения прочувствованной тирады Мэйзи:
— Есть во вселенной явления, о которых нам, смертным, лучше не вопрошать.
Тут ворвалась Берил Тимс — что-то ей вдруг понадобилось, хотя с этим вполне можно было и подождать. Судя по всему, она решила, что поскольку в ней все равно не замечают женщины, так и вести себя ей надлежит как мужчине. Своим топотом и грохотом — не помню уж, по какому поводу — ей, как и следовало ожидать, удалось привлечь к себе всеобщее внимание.
Когда она вышла, сэр Квентин продолжил было свою вступительную речь, но его быстро прервали: заговорил сэр Эрик. Для этого ему пришлось собрать все свое мужество, что было заметно.
— Послушайте, Квентин, — сказал он, — к моим воспоминаниям кто-то приложил руку.
— Неужели, — ответил сэр Квентин. — Надеюсь, они не стали от этого хуже? Могу распорядиться, чтобы все оскорбительное было изъято.
— Об оскорбительном речи не шло, — возразил сэр Эрик, обводя комнату робким взглядом. — А кое-какие ваши изменения и в самом деле очень интересны. В самом деле, непонятно, как вы догадались, что дворецкий запер меня в буфетной и заставил чистить серебро, а он и в самом деле так сделал. В самом деле. Но няня на коне-качалке, нет, няня была очень верующая. На моем коне и с нашим дворецким, в самом деле, знаете ли. Няня не стала бы вести себя эдаким образом.
— А вы уверены? — спросил сэр Квентин, игриво погрозив ему пальцем. — Откуда вам знать, если все это время вы просидели взаперти в буфетной? По обработанной версии воспоминаний вы узнали об их проказах от лакея. Но если в действительности…
— Конь-качалка у меня был совсем не крупный, — заявил сэр Эрик Финдли, кав-р Орд. Брит. Имп. 2 ст., — и няня, хоть и не толстая, не уместилась бы на нем вместе с дворецким, который был мужчина хоть и худой, но весьма крепкий.
— Если будет позволено высказать свое мнение, — сказала миссис Уилкс, — то мне глава сэра Эрика показалась очень интересной. Жаль будет вычеркивать развратную няньку и скотину дворецкого с их играми на лошадке малютки Эрика; особенно мне понравилась одна суровая реалистическая подробность — запах бриллиантина от шевелюры лакея, когда тот наклоняется к малютке сэру Эрику-каким-он-был, чтобы рассказать о своем открытии. Это помогает понять сэра Эрика-каким-он-стал. Великая вещь — психология. Она, в сущности, всё.
— Сказать по правде, няня у меня совсем не была развратной, — пробормотал сэр Эрик. — На самом деле…
— Да нет, она была порочной до мозга костей, — заявила миссис Уилкс.
— Полностью с вами согласен, — сказал сэр Квентин. — Она была откровенно дурной особой.
Леди Бернис «Гвардеец» Гилберт заметила бронхиальным голосом:
— Я бы посоветовала вам, Эрик, оставить воспоминания в том виде, в какой их привел Квентин. Здесь уж приходится быть объективным. На мой взгляд, они значительно лучше первой главы моих собственных мемуаров.
— Я подумаю, — кротко ответил Эрик.
— А ваша автобиография, «Гвардеец»? — участливо поинтересовался сэр Квентин. — Вам не хочется увидеть ее в завершенном виде?
— И да, и нет, Квентин. Чего-то в ней не хватает.
— Это поправимо, «Гвардеец», дорогая моя. Чего же именно не хватает?
— Je ne sais quoi[6], Квентин.
— A знаете, «Гвардеец», — сказала баронесса Клотильда дю Луаре, — в вашей главе, по-моему, очень много от вас. Вся эта обстановка, моя милая, когда действие начинается так, словно поднимается занавес. Занавес поднимается — и вы в пустой церкви. В пустой церкви аромат ладана, а вы обращаетесь к Мадонне в час испытания. Меня это захватило, «Гвардеец». Клянусь. А затем появляется отец Дилени и возлагает вам на плечо руку…
— Я там не появлялся. Это был кто-то другой, — раздался протестующий голос отца Эгберта Дилени. — Тут ошибка, и ее нужно исправить.
Просительно сложив пухлые ручки, он посмотрел своими круглыми глазками-камушками на сэра Квентина, а потом на меня. И снова на сэра Квентина:
— Должен заявить по всей истине, что я не тот отец Дилени, которого леди Бернис описала в этой сцене. Во времена, о каких у нее идет речь, я вообще был семинаристом в Риме.