- Боже милосердный, - сказал генерал со вздохом однажды вечером. - Что сталось с Мануэлей?
- Будем думать, что с ней все в порядке, поскольку у нас от нее новостей нет, - ответил Хосе Паласиос.
С тех пор как Урданета принял власть, о Мануэле ничего не было известно. Генерал перестал писать ей, однако велел Фернандо держать ее в курсе своих дел. Последнее письмо от нее пришло в конце августа и содержало столько конфиденциальных подробностей относительно готовящегося военного переворота, что в паутине витиеватых оборотов и фактов, выдуманных специально, чтобы запутать неприятеля, было не так-то легко доискаться истины.
Пренебрегая добрыми советами генерала, Мануэла близко к сердцу приняла роль первой боливаристки страны и играла ее даже с излишним пылом, ибо вела бумажную войну с правительством в одиночку. Президент Москера не решался возбудить против нее судебное дело, однако не запретил своим министрам сделать это. На нападки официальной прессы Мануэла отвечала гневными отповедями, отпечатанными в виде листовок, которые она, проезжая верхом в сопровождении своих рабынь, разбрасывала по улице Реаль. По мощеным переулкам окраин она с железным копьем наперевес преследовала тех, кто расклеивал пасквили на генерала, и самые оскорбительные надписи, которые на рассвете появлялись на стенах домов, заклеивала листками с еще большими оскорблениями в адрес его врагов.
Ее война с властями кончилась тем, что они сами стали воевать с ней. Однако она не испугалась. Ее доверенные лица в правительстве предупредили Мануэлу, что в день национального праздника на главной площади будет устроен фейерверк, а посередине установлена карикатурная фигура генерала, одетого королем шутов. Мануэла и ее рабыни кавалерийской атакой прорвались сквозь охрану и разгромили это сооружение. Сам алькальд попытался тогда арестовать Мануэлу прямо в ее доме, послав туда отряд солдат, но она встретила их с парой заряженных пистолетов в руках, и только благоразумие обеих сторон предотвратило стычку.
Единственное, что могло угомонить ее, - то, что власть перешла к генералу Урданете. Она видела в нем подлинного друга, а Урданета в ней свою самую горячую сторонницу. Когда генерал воевал на юге против перуанских заговорщиков, а она осталась в Санта-Фе одна, Урданета был ее преданным другом - заботился о ее безопасности и о том, чтобы у нее было все необходимое. А когда генерал сделал свое злосчастное заявление на Высочайшем Конгрессе, именно Мануэла добилась, чтобы он написал Урданете: "Предлагаю вам от всего сердца былую дружбу и полное примирение". Урданета принял любезное послание генерала, а Мануэла после военного переворота вернула ему свое расположение. Теперь она исчезла с глаз общественности, причем целиком и полностью, так что в начале октября прошел слух, будто она уехала в Соединенные Штаты, и никто в этом не усомнился. В общем, Хосе Паласиос был прав: с Мануэлей все в порядке, потому что о ней ничего не известно.
Однажды эти отголоски прошлого, затерянные в дожде, в печальном ожидании неизвестно чего или кого и неизвестно зачем, пронзили генерала до глубины души: во сне он заплакал. Услышав слабые всхлипы, Хосе Паласиос подумал, что это скулит бродячий пес, подобранный во время путешествия по реке. Но то плакал его господин. Хосе Паласиос растерялся - за долгие годы близкого общения он только однажды видел, как тот плакал, и не от слабости, а от злости. Он позвал капитана Ибарру, который бодрствовал в коридоре, и тот тоже услышал тихий плач.
- Теперь, Бог даст, ему полегчает, - сказал Ибарра.
- Теперь нам всем полегчает, - сказал Хосе Паласиос.
Генерал спал дольше обычного. Его не разбудили ни птицы в соседнем саду, ни церковные колокола; Хосе Паласиос несколько раз наклонялся над гамаком и слушал его дыхание. Когда генерал открыл глаза, был девятый час и начиналась жара.
- Суббота, шестнадцатое октября, - сказал Хосе Паласиос. - День святой Маргариты Марии Алакоке.
Генерал приподнялся в гамаке и посмотрел в окно на безлюдную пыльную площадь, на церковь с облупившимися стенами, на драку петухов за потроха дохлой собаки. Обжигающие лучи раннего солнца обещали душный день.
- Надо поскорей убираться отсюда, - сказал генерал. - Я не хочу слышать залпы расстрелов.
Хосе Паласиос вздрогнул. Такое уже было, в другом месте и в другое время, и генерал был такой же, как сейчас, - стоя босиком на шершавом каменном полу, в длинных кальсонах и в ночном колпаке на бритой голове. Действительность напоминала повторяющийся сон.
- Мы эти залпы не услышим, - ответил Хосе Паласиос и добавил вскользь, уточняя: - Генерал Пиар был расстрелян в Ангостуре, и не сегодня, а в такой же, как сегодня, день в пять вечера, тринадцать лет назад.
Генерал Мануэль Пиар, суровый мулат из Кюрасао, тридцати пяти лет, увенчанный такой же славой, как сам генерал, - правда, только среди народного ополчения, - попытался взять полную власть в свои руки, когда Освободительная армия как никогда нуждалась в объединенных силах, чтобы сдержать натиск Морильо. Пиар призвал под свои знамена негров, мулатов и метисов и всех пострадавших на этой войне против белой аристократии Каракаса, на войне, которую воплощал собой генерал. Он был осиян ореолом мессии, и его популярность была сравнима разве что с популярностью Хосе Антонио Паэса или Бовеса, монархиста; нашел он себе сторонников и среди некоторых белых офицеров Освободительной армии. Генерал исчерпал все свое искусство убеждения. Арестованный по его приказу Пиар был препровожден в Ангостуру, временную столицу, - там генерал рассчитывал на поддержку офицеров из его ближайшего окружения, среди которых были те, кто сопровождал его в последнем путешествии по реке Магдалене. Военный совет, набранный им из соратников Пиара, должен был вынести окончательный вердикт. Решающий голос имел Хосе Мария Карреньо. Официальный защитник вынужден был выдумать невесть что, лишь бы показать Пиара как одного из блестящих государственных мужей, ведущих борьбу против испанцев. Но Пиар был обвинен в дезертирстве, подстрекательстве к бунту и предательстве, лишен всех военных званий и приговорен к смертной казни. Все знали его заслуги, и невозможно было поверить, что смертный приговор подписан генералом и к тому же именно в тот момент, когда Морильо занял несколько провинций, а боевой дух повстанцев был так ослаблен, что боялись самороспуска армии. Генерал выдержал давление всех и вся, любезно выслушал самых близких друзей Пиара, среди них Брисеньо Мендеса, но его решение было окончательным. Он отверг прошение об изменении приговора и подписал приказ о расстреле, добавив: казнь должна быть произведена публично.
Та ночь длилась бесконечно; могло произойти все, что угодно. 16 октября, в пять часов пополудни, под немилосердным солнцем, приговор был приведен в исполнение на главной площади Ангостуры - города, полгода назад освобожденного от испанцев самим Пиаром. Командир взвода, отобранного для казни, приказал подобрать потроха дохлой собаки, за которые дрались петухи, и перекрыл улицы, выходящие на площадь, чтобы бродячие псы не могли нарушить торжественность момента. Генерал отказал Пиару в последней чести самому отдать приказ стрелять, Пиару насильно завязали глаза, но генерал не мог запретить ему послать людям последний поцелуй и в последний раз проститься со знаменем.
Присутствовать на казни генерал отказался.
Единственный, кто остался с ним тогда в доме, был Хосе Паласиос - он видел, как генерал пытался сдержать слезы, когда услышал залп. В воззвании к войскам он писал: "Вчера для меня был день сердечной боли". Потом всю жизнь генерал твердил, что расстрела Пиара требовала политическая ситуация, что, наказав восставших, он спас страну и избежал гражданской войны. В любом случае более жестоко он не поступал за всю жизнь, но только эта жестокость позволила ему укрепить свою позицию; он снова сосредоточил управление страной в своих руках и уверенно пошел по дороге славы.
Теперь, тринадцать лет спустя, на вилле Соледад, он, казалось, не сознавал, что время течет не останавливаясь. Генерал смотрел на площадь до тех пор, пока по ней не прошла старуха-торговка в лохмотьях, - она вела за собой осла, груженного скорлупой кокосовых орехов, наполненных водой, - и пока ее тень не распугала дерущихся петухов. Тогда, вздохнув с облегчением, он снова лег в гамак и, хотя его никто не спрашивал, ответил на вопрос, который с той трагической ночи в Анго-стуре мучил Хосе Паласиоса:
- Я бы и сейчас так поступил.
Ходить для него было мукой, и не потому что он мог упасть, а потому что все могли увидеть, каких огромных усилий ему это стоит. А когда он спускался или поднимался по лестнице, лучше было бы, если бы кто-то ему помог. Правда, если ему действительно нужна была чья-то поддерживающая рука, он все равно всегда от нее отказывался.