Роман «Бетон» был написан Томасом Бернхардом (1931-1989) в 1982 году на одном дыхании: как и рассказчик, автор начинает работу над рукописью зимой в Австрии и завершает весной в Пальма-де-Майорке. Рассыпав по тексту прозрачные автобиографические намеки, выставив напоказ одни страхи (животный страх задохнуться, замерзнуть, страх чистого листа) и затушевав другие (бедность, близость), он превратил исповедь больного саркоидозом героя в поистине барочный фарс, в котором смерть и меланхолия сближаются в последней пляске. Можно читать этот безостановочный нарциссический спич как признания на кушетке психоаналитика, как типично австрийскую логико-философскую монодраму, семейный роман невротиков или буржуазную историю гибели одного семейства, главной темой всё равно остается музыка. Книга о невозможности написать книгу о композиторе Мендельсоне – музыкальное приношение Бернхарда модернизму, ставящее его в один ряд с мастерами «невыразимого» Беккетом, Пессоа, Целаном, Бахман.
В формате PDF A4 сохранен издательский макет книги.
выхода в Пальме. Всё в нас было театральным, это была страшная, но театральная реальность. Я сидел в кресле, отмечая взглядом неумолимое обветшание мебели, да и всей комнаты, и с содроганием думал о том, что мне придется провести всю эту долгую, тянущуюся до мая зиму здесь, в Пайскаме, полагаясь на так называемую добрососедскую помощь, старика из Нидеркройта к примеру, министра, и тому подобное и так далее. Мне придется, как говорится, прозябать все эти сырые и холодные туманные месяцы со всеми этими людьми, очерствелыми и тупыми и, по правде, с годами ставшими несносными. Эта мысль окутала мой разум, как саван. Мне придется сдаться в плен всем этим людям и в то же время остаться наедине с собой в Пайскаме, где каждый угол таил подвох. Мне придется с отвращением плестись от одного самодельного завтрака к другому, от одного самодельного ужина к другому, от одного разочарования в погоде к другому. Мне придется каждый день читать газеты и копаться в их местечковой политической, экономической и культурной грязи. И всё же не иметь сил оторваться от этих газет и их отвратительной писанины, потому что, с другой стороны, я должен каждый день объедаться этой газетной гадостью, как если бы я страдал извращенным газетным обжорством. Я вообще не в силах отказаться от этой публичной и опубликованной грязи, хотя такое желание есть на самом деле воля к выживанию, но из-за этого обжорства я не могу оторваться от всех этих извращенных сказок о Балльхаусплатц, где ставший социально опасным канцлер отдает такие же социально опасные распоряжения своим министрам-идиотам. Оторваться от всех этих возмутительных новостей парламента, упакованных в христианское лицемерие, которые ежедневно какофонируют в моих ушах и загрязняют разум. Как можно скорее собрать вещи и уехать, оставив этот хаос позади, сказал я себе, глядя на трещины в стенах и мебели и замечая, что окна такие грязные, что через них ничего не разглядеть. Чем занимается фрау Кинесбергер? – спросил я себя. В то же время, следует признать, мы всегда предъявляем слишком высокие требования ко всему и вся, всё для нас сделано недостаточно тщательно, не иначе как несовершенно, всё лишь попытка, а не совершенство. Вновь заговорила моя болезненная страсть к совершенству. Тот факт, что мы всегда требуем высших стандартов, всего самого тщательного, исключительного, тогда как получаем лишь самое низкое, поверхностное и обычное, действительно делает нас больными. Это никуда не ведет, лишь убивает. Мы видим упадок там, где ожидаем подъема, видим безнадежность там, где еще есть надежда, в этом наша ошибка, наша беда. Мы всегда требуем всего, где, собственно, можно требовать лишь немногого, – это подавляет нас. Мы хотим видеть кого-то на вершине, а он уже свалился вниз, хотим добиться действительно всего, а в действительности не достигаем ничего. И естественно, мы предъявляем высокие и высочайшие требования и совершенно игнорируем человеческую природу, которая, в конце концов, не создана для этих высоких и наивысших притязаний. Мировой дух, так сказать, переоценивает человеческий дух. В конце концов, мы всегда терпим неудачу, потому что устанавливаем себе планку на несколько сотен процентов выше, чем нам по силам. И куда ни глянь, мы видим лишь неудачников, что установили слишком высокую планку и проиграли. Но, с другой стороны, чего бы мы добились, если бы постоянно устанавливали для себя слишком низкую планку? Я взглянул из своего кресла на чемоданы, интеллектуальный и неинтеллектуальный, так сказать, и, будь у меня в тот момент силы, я бы громко расхохотался над самим собой или, наоборот, разрыдался. Я вновь в ловушке своей личной комедии. Я мог менять настроение, впасть в смех или в слезы, смотря по обстоятельствам, но так как сейчас мне не хотелось ни смеяться, ни плакать, я встал и проверил, упакованы ли нужные лекарства, я положил их в отдельный мешок для медикаментов, сшитый из ткани в красную крапинку; я решил проверить, взял ли я с собой достаточно преднизолона, сандоланида и альдактон-сальтуцина, – я открыл мешок, заглянул внутрь и вытряхнул содержимое на стол у окна. По моим подсчетам, мне должно хватить этого на четыре месяца, сказал я себе и вернул лекарства в мешок. Нас тошнит от химии, сказал я себе вполголоса, к разговорам с собой я привык за годы одиночества, но, в конце концов, этой химии, презираемой как ничто другое в мире, мы обязаны жизнью, существованием, без этой проклинаемой нами химии мы уже десятки лет лежали бы на кладбище или были выброшены где-нибудь, в любом случае нас бы уже не было на земле. После того как хирургам стало нечего во мне вырезать, я полностью полагаюсь на эти лекарства и каждый день благодарю Швейцарию и ее фармацевтическую промышленность на Женевском озере за то, что они существуют и благодаря этому существую и я, и, как миллионы других, каждый день обязан своим существованием этим нещадно критикуемым людям из стеклянных коробок близ Веве и Монтрё. Поскольку сейчас едва ли не все больны и зависят от лекарств, человечеству стоит задуматься над тем, что существует оно исключительно за счет химии, которую оно так очерняет. Меня бы уже не было в живых по меньшей мере три десятка лет, и я бы не увидел и не пережил всего, что видел и пережил за эти тридцать лет, и я, по правде, прикипел к этому увиденному и испытанному всем сердцем. Но человек так устроен, что больше всего проклинает то, что его связывает с жизнью и вообще поддерживает в нем жизнь. Он принимает таблетки, которые его спасают, и вместе с тем марширует по крупным городам, пришедшим в упадок, чтобы выразить свой безмозглый протест против спасительных для него таблеток, он, так уж он безнадежно глуп, захлебываясь речами и без малейшего намека на мысль протестует против своих спасителей, постоянно подстрекаемый к этому, конечно же, политиками и подконтрольной им прессой. Я сам обязан химии всем, если сформулировать это одним предложением, в течение последних тридцати лет, – всем. Заключив это, я снова упаковал мешок с лекарствами, причем в так называемый интеллектуальный чемодан, а не в чемодан с одеждой. Три дня назад я и не помышлял оставить Пайскам, подумал я, снова усаживаясь в кресло, я ненавидел Пайскам, он грозил раздавить меня, задушить, но мысль просто покинуть это место даже не приходила мне в голову, вероятно, потому, что сестра постоянно намекала на нечто подобное, а если точнее, желала, чтобы я покинул Пайскам как можно скорее. Снова и снова она произносила